Русские поэты и революция

  • Вид работы:
    Дипломная (ВКР)
  • Предмет:
    Литература
  • Язык:
    Русский
    ,
    Формат файла:
    MS Word
    101,2 Кб
  • Опубликовано:
    2017-04-30
Вы можете узнать стоимость помощи в написании студенческой работы.
Помощь в написании работы, которую точно примут!

Русские поэты и революция

Введение

маяковский ахматова иванов поэт

Отношения представителей русской интеллигенции к социальным сдвигам, происшедшим в России в начале XX века - тема, на мой взгляд, чрезвычайно интересная и в то же время дискуссионная. В советские времена эмигрантов клеймили за антипатриотизм, «низкопоклонство перед Западом», стремление обогатиться за рубежом; за то, что они бросали родину в трудные времена. В то же время, не меньше доставалось и тем, кто был зачислен новым правящим классом в так называемую «пятую колонну», «агенты влияния» etc.

Среди тех, чьи отношения с народившейся советской властью оказались более, чем сложными, было множество представителей интеллигенции «серебряного века» русской культуры, и значительной части из них пришлось покинуть страну.

В данной работе я намерен поговорить о чрезвычайно ярких представителях поэзии серебряного века - Владимире Маяковском, Анне Ахматовой и Георгии Иванове, судьба которых оказалась чрезвычайно различной, как и их отношения к событиям, происшедшим в 1917 году.

Выбор именно этих трех персоналий обусловлен тем, что на примере этих поэтов можно показать судьбы и убеждения людей, которые являются по сути противоположными. Владимир Маяковский еще до революции учавство- вал в нелегальной деятельности, всячески поддерживал революционные преобразования в стране и стал в итоге «лучшим, талантливейшим поэтом». Анна Ахматова всегда была прежде всего поэтом лирическим, камерным (времена Отечественной войны - не более, чем исключение), и то, что она оказалась втянутой в политические противостояния эпохи (достаточно вспомнить гибель Николая Гумилева и постоянное нахождение в тюрьмах и ссылках ее сына Л.Н.Гумилева) характеризует эпоху как нельзя лучше. Наконец, Георгий Иванов революцию (по крайней мере, октябрьскую) не принял категорически, эмигрировал, и в своей «книге «полубеллетристических» фельетонов» высказался по данному предмету достаточно определенно.

Заявленная тема работы является сегодня (впрочем, как и всегда) весьма актуальной, поскольку вопрос о взаимоотношениях власти и интеллигенции, интеллигенции и народа, ответственности интеллигенции за свои поступки актуальны вне зависимости от эпохи. Кроме того, в настоящее время получает все большее распространение теория о вине русской интеллигенции за революцию и ее жертвы, которые, якобы, на совести демократически настроенных людей свободных профессий дореволюционного времени. С этой точкой зрения мне хотелось бы поспорить, хотя она распространена еще с времен «веховцев».

Предметом моей работы будут письменные свидетельства, дошедшие от Ахматовой, Маяковского и Иванова, причем в самых различных жанрах, от писем до поэзии, а объектом - выяснение общественно-политической

позиции рассматриваемых персоналий, ее эволюция во времени, и отражение этих позиций в художественном творчестве.

Оригинальность своей работы я вижу в самом подходе к художественной литературе постреволюционного периода, когда эстетические концепции и художественные произведения будут рассматриваться мною в контексте позиций, занимаемых их авторами в общественной и политической жизни. Такая позиция ни в коем случае не должна трактоваться как особое внимание к «содержательной» стороне художественных текстов, поскольку симпатии к консерватизму или новаторству непременно находят отражение и в чисто формальных аспектах творчества: трудно совершить революцию в стихотворной форме, оставаясь поборником всего исконного и посконного и не симпатизируя новаторам в жизни общественной.

Именно здесь, в исследовании грани мысли художественной и мысли общественно-политической героев данного исследования, моя работа могла бы внести что-то новое в характеристику исследуемых представителей «серебряного века».

Хронологические рамки моей работы естественным образом ограничиваются 1917-1966 г.г., то есть периодом от октябрьской революции до смерти А.А. Ахматовой, прожившей наиболее долгую жизнь из трех главных героев данного исследования.

О территориальных же рамках исследования говорить не приходится - ибо «дух веет, где хочет»; иначе говоря, взаимоотношения лучших поэтов начала ХХ века с советской властью оказывали влияние на людей несмотря ни на местонахождение самих поэтов, ни на местонахождение их читателей (будь то в Советской России или в эмиграции).

Приступая к историографическому обзору проблемы, я хотел бы сделать несколько предварительных замечаний.

Особенностью данной работы является то обстоятельство, что источнико- вая база и историография практически не поддаются разграничению, поскольку одни и те же авторы часто выступают и свидетелями событий, и авторами трудов, осмысляющих фигуры героев этого исследования в культурном и общественно-политическом контексте (ярким примером такой двойственности являются труды В.Шкловского). Это, конечно, верно по отношению к «первой волне» исследователей - часто современников и друзей главных героев данной работы.

В своей работе основное внимание я склонен уделить собственно текстам, написанным В.Маяковским, А.Ахматовой и Г.Ивановым, как и текстам, написанным современниками этих поэтов - стихам и другим художественным произведениям, письмам, дневникам, воспоминаниям. С источниковедческой точки зрения, художественная литература - не лучший источник, однако при умелом анализе она часто позволяет выявить те вещи, которые не упомянуты напрямую ни современниками поэтов, ни в их автобиографиях, ни в дневниках (эпоха мало способствовала откровенности даже в дневниковых записях) - поэтому в данной работе я рассматриваю художественные тексты как вполне полноправный источник, а иногда и буду отдавать предпочтение такому источнику перед остальными.

Трактовка взаимоотношений Владимира Маяковского с революций и, в последующем, с советской властью, в исследованиях советского периода достаточно очевидна и тривиальна и в полной мере выражена в статье знатного последователя соцреализма В.Суркова - здесь и разговор о том, что ни символисты, ни акмеисты, ни даже футуристы «не могли вывести стих из узкого мира индивидуализма», а Маяковский смог, и о том, что «после октябрьской победы ... начинает звучать боевое, позитивное, мажорное нача- ло», и фразы о поэте-бойце, знаменитом поэте революции. Ни о поэме «Плохо», о которой сам Маяковский упоминает в своей автобиографии «Я сам» («Пишу поэму «Плохо» ), ни о фактической травле, устроенной Маяковскому в конце жизни, ни об изменениях в позиции самого Маяковского, его стремлении переосмыслить современные реалии в статьях, подобных статье товарища Суркова, решительно ничего не говорится.

Для понимания Маяковского - и как поэта, и как человека - мне кажется наиболее полезной книга В.Шкловского «О Маяковском» - по нескольким причинам. Во-первых, это свидетельства современника и друга поэта, и, хотя Шкловский, как всякий официальный советский писатель, писал с оглядкой на цензуру, в этой работе находится немало ценных свидетельств о жизни и творчестве Маяковского. Во-вторых, «О Маяковском» - труд синкретический, где объединены биография, литературоведческий экскурс в эпоху, попытка показать характерные черты времени и обстоятельства, окружавшие поэта. В этом, в своей синкретичности, работа Шкловского уникальна.

В.Шкловский сумел правдиво и точно написать о том, «когда был призван Маяковский», как он воплотил это призвание и чего ему это стоило.

В работе мною были использованы воспоминания различных современников Маяковского (я исключил лишь те из них, которые были очевидно пристрастны или чересчур беллетризированы, как «Роман без вранья» А.Мариенгофа), и в различных мемуарах, в зависимости от взглядов их автора и его личного отношения к фигуре Маяковского, поэт предстает в самых различных ракурсах - порой кажется, что речь идет о совершенно различных людях.

В воспоминаниях мемуаристов советского периода взаимоотношения Маяковского с советской властью затемнены и часто заретушированы - Эм. Ми- ндлин, например, лишь говорит, что это было «инородное тело в толпе поэ- тов» - трудно понять, что имел в виду мемуарист; лишь благожелательный контекст высказывания позволяет трактовать эту фигуру речи как своеобразную дихотомию «гений и толпа».

В эмиграции же, где, в отличие от Советского Союза, было позволено писать и публиковать любые мнения о личности и творчестве Маяковского, бедой мемуаристов являлось отсутствие документов и то обстоятельство, что сами воспоминания писались часто в очень преклонном возрасте, часто по прошествии многих десятилетий после случившихся событий. Это накладывает свой отпечаток на, в целом, весьма доброкачественные мемуары И.Одо- евцевой и Ю.Анненкова. Эмигранты-мемуаристы отнюдь не всегда склонны подвергать обструкции Маяковского за его сотрудничество с советской властью, чему часто способствовали и неплохие личные отношения с поэтом в десятые-двадцатые годы. Тот же Ю.Анненков говорит, что Маяковский «стал наиболее способным поэтом советской эпохи». Впрочем, подобная лояльность не присуща, скажем, воспоминаниям З.Гиппиус «Петербургский дневник».

В постсоветской литературе о Маяковском и его отношении к советской власти можно отчетливо увидеть две основные линии. Первая активно проводится Ю.Карабчиевским в его книге «Воскресение Маяковского», где поэт предстает конформистом, соглашателем, да и вообще человеком неискренним и даже лживым, проводится мысль, что Маяковский - певец насилия. Другая идея - идея «о двух Маяковских» - отстаивается А.Михайловым и его единомышленниками (в число которых можно отчасти занести и Б.Сарнова). Б.Сарнов определяет это так: «мы ... сталкиваемся с двумя ... разными Маяковскими ... каждый из них двоих, таких разных .считает себя единственным и настоящим».

Существует и еще один подход, весьма ярко проявившейся в недавно вышедшей работе Э.Филатьева «Главная тайна горлана-главаря». Суть его - поиск всевозможных исторических «загадок» там, где загадок этих, на мой взгляд, нет и в помине. Так, автор задается вопросами: почему Маяковский, став известным в Москве, уехал в Петербург? А затем вернулся? И, конечно, ставит перед собой вопрос о самоубийстве Маяковского, но в какой-то че- резчур обывательской плоскости - как же поэт, обласканный властями и живущий в довольстве и достатке, пришел к мысли о самоубийстве?

На все вопросы насчет пространственных перемещений поэта даны ответы его биографами (в частности, А.Михайловым в биографии, вышедшей в серии «ЖЗЛ»), вопрос же насчет самоубийства якобы «благополучного» поэта кажется мне вообще абсурдным - и в силу того, что никакого особого благополучия в конце двадцатых годов у Маяковского не было (об этом подробно будет сказано в работе), и в силу того, что вообще внешние обстоятельства часто не являются для поэта определяющими.

Отношение к Маяковскому, его поэзии и общественно-политической позиции менялось с течением времени не только у литературоведов, но и людей, изучающих культуру в целом. Это отношение можно достаточно четко подразделить на несколько периодов.

До середины двадцатых годов, пока в советской литературе присутствовал известный плюрализм, в адрес Маяковского нередко звучала критика и за его формальные новшества в стихе, и за его манеру поведения (по свидетельству Эм. Миндлина, «в 1921 году ни одно выступление Маяковского не проходило спокойно». В отношении публики и критики к Маяковскому до революции резкости было еще больше.

Где-то начиная с середины двадцатых годов отношение к работе Маяковского начинает постепенно меняться, свидетельством чему являются и нападки со стороны РАПП, и карикатура Кукрыниксов 1928 года, и пренебрежение официальной советской элиты к юбилейной выставке поэта.

После известных слов товарища Сталина о «лучшем, талантливейшем поэте» фигура Маяковского мифологизируется и, так сказать, бронзовеет - соответственно в работах о Маяковском этого периода он предстает как ярый сторонник советской власти, не ведающий и тени сомнения во всех действиях советской власти. Наконец, конец советского строя позволил вновь свободно обсуждать жизнь, творчество и мировоззрение Маяковского, при этом полярные точки зрения исследования приведены выше.

Серьезных зарубежных исследований по проблеме данной работы мною не обнаружено, причиной чему может служить извечная проблема перевода, из- за которой даже Пушкин практически не известен за границей. Маяковский переведен на основные европейские языки - английский, французский,немец- кий, даже на японский и китайский, но масштаб его фигуры вряд ли можно осознать в переводах на иностранные языки - не зря за границей поэт более известен в других своих ипостасях - как деятель искусства и даже как новатор в области рекламы.

Те же зарубежные работы, которые наличествуют, касаются либо чисто филологических проблем, связанных с творчеством Маяковского, либо говорят о бытовых обстоятельствах и личной позиции автора (как книга дочери Маяковского). Таким образом, к разрешению проблем, затронутых в моей работе, эти источники неприменимы.

О взаимоотношениях Ахматовой и советской власти писалось достаточно много и достаточно противоречиво - впрочем, истоками такой противоречивости была, пожалуй, собственно судьба Анны Ахматовой. С одной стороны, как отмечает В.Виленкин, для многих представителей уже советской интеллигенции (хотя часто уходившей корнями в дореволюционную интеллигентскую среду) «одно из самых сильных (влияний) было ахматовское». Мощь Ахматовой как поэта признавали и профессиональные литературоведы, например, Д. Святополк-Мирский. С другой же стороны, ее поэзия, да и обстоятельства чисто автобиографические никак не укладывались в прокрустово ложе советской литературы: здесь можно говорить и о дворянском происхождении, и расстреле первого мужа - Николая Гумилева, и постоянных арестах сына - Льва Гумилева, и о том, что «творчество . Ахматовой . более коренится в прошлом, чем в будущем», а «главная тема - любовь». Такой поэт был явно мало пригоден для строительства государства рабочих и крестьян.

Умолчание, наряду с работами различных авторов, также может свидетельствовать об отношениях художника и власти. Книги Анны Ахматовой не выходили почти двадцать лет - с 1921 по 1940 год; сама она писала в автобиографической заметке «Коротко о себе»: «С середины 20-х годов мои новые стихи почти перестали печатать, а старые - перепечатывать» . Впрочем, на восприятие Ахматовой как одного из крупнейших поэтов эпохи другими поэтами это не отразилось - даже столь поэтически чуждый Ахматовой автор, как Маяковский, продолжал относиться к ее творчеству вполне доброжелательно. А.Хейт приводит суждение самой Ахматовой, что «неофициальным решением партийных органов был наложен запрет на все ее публика- ции» уже в 1925 году.

Мнения о поэзии Ахматовой и ее общественной позиции были близки в конце двадцатых годов у самых различных авторов: уже упоминавшийся Д. Святополк-Мирский говорил о том, что Ахматова повернута лицом к прошлому, оговариваясь, правда, что «ее «гражданскую» поэзию нельзя назвать политической». Удивительно, что примерно о том же пишет и советская «Литературная энциклопедия» в 1929 году, характеризуя Ахматову как «поэтессу дворянства», принадлежащую к «вымирающему классу».

Подобные характеристики можно в целом признать справедливыми (за исключением оценочных суждений о вымирающем классе), хотя «Белая стая» была, несомненно, кроме всего прочего, еще и политическим актом.

Недолгая либерализация по отношению к Ахматовой длилась шесть лет - с 1940 по 1946 год, за которые (в 1940 и 1941 годах) вышли два сборника ее стихов. О причинах подобной либерализации сказать трудно - разве что она связана с общим смягчением нравов после «большого террора» 1937-1938 г.г., но о конце этой либерализации разные авторы пишут почти одинаково, обращая внимание на фигуру И.Берлина, сотрудника английского посольства в Москве, неоднократно встречавшегося с Ахматовой в 1945-1946 г.г. Однако, если С. Коваленко, автор биографии Анны Ахматовой в серии «ЖЗЛ», скорее склонна говорить о неосторожности Берлина, то И.Бродский в беседах с Соломоном Волковым высказывает предположение, что Сталин ревновал Ахматову «к Рандольфу Черчиллю - сыну Уинстона и журналисту, сопутствовавшему Берлину», и вообще ставит под сомнение «мирную» посольскую миссию Берлина. Впрочем, это уже частности.

Улучшение же отношения властей к Ахматовой во время войны и сразу после нее легко объяснимо позицией самого поэта, которую С.Коваленко описывает так: «В годы Великой Отечественной войны патриотическое самосознание Ахматовой поднимается на новую ступень - гражданственности». Примерно о том же пишет и В.Виленкин, а такая позиция в годы войны ценилась.

Позже, уже после смерти Сталина, отношение к стихам Ахматовой и к ней самой оставалось двойственным - хотя в 1958 и в 1965 годах выходят сборники ее стихов, она остается как бы поэтом «полуподпольным». Поразительно, что обвинения, выдвигавшиеся по адресу Анны Ахматовой еще в двадцатые годы Лелевичем и Сельвинским (с упором на религиозность), нашедшие отражение в скандальном постановлении «О журналах «Звезда» и «Ленинград» » 1946 года: «Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, проникнутые духом пессимизма и упадничества . не могут быть терпимы в советской ли- тературе» и выступлении Жданова по этому поводу (с реминисценцией из Эйхенбаума о блуднице и монахине), оказались востребованы и в хрущевскую «оттепель». В послесловии к сборнику Ахматовой, посвященному пятидесятилетию ее литературного творчества, высокопоставленный соцреалист продолжал критическую линию товарища Жданова, хотя и обещал, что Ахматова «исправится».

К концу советского периода акцент в оценках личности и творчества Ахматовой сместился в позитивном направлении, и в этом смысле весьма показательна фраза Н.Скатова, который говорит о том, что для поэта было актуальным ощущение «сопричастности с миром, сопереживаемости с миром и ответственности перед ним». Такую трактовку поэтического и личностного наследия Ахматовой можно счесть прямо противоположной советской оценке, где она помещалась в ряды отживших социальных элементов, которым нет места в Советской России.

Таким образом, как можно заметить, отношение советской власти к Ахматовой (а, следовательно, и официозных литературных кругов) на протяжении ее жизни практически не менялось - в ней видели если не идеологического врага, но автора в высшей степени подозрительного, в лучшем случае попутчика в деле строительства социалистического государства. В этом отличие в отношении к Ахматовой по сравнению к отношению к Маяковскому.

В отличие от последнего, Анна Ахматова стала известна за рубежом еще до революции и оставалась известной до смерти (и до настоящего времени) - она получила престижную итальянскую литературную премию «Этна-Таор- мина», стала почетным доктором Оксфордского университета, много переводилась и издавалась. В связи с этим на Западе вышло несколько биографических и литературоведческих работ об Анне Андреевне, наиболее значительной из которых, на мой взгляд, является исследование Аманды Хейт. Однако и в этой работе, увидевшей свет в 1976 году, Ахматова показана как человек, чуждый советскому режиму, который по мере сил приспосабливается к его реалиям. Впрочем, биографические обстоятельства поэта Хейт изложила весьма подробно, к моменту же перевода книги на русский язык в 1991 году какой-либо новизны в русском издании практически не было.

С историографией, касающейся Георгия Иванова, значительно сложнее, чем с литературой, касающейся Ахматовой и, тем более, Маяковского. Причина проста - после эмиграции поэта в 1922 году в Советском Союзе имя Иванова перестало упоминаться (замечательная традиция, точно подмеченная Оруэллом в «1984»), а в эмиграции недоставало денег не только на печатание филологических и биографических трудов, но и на издание самих стихов. Поэтому иммигрантские источники для моей работы чрезвычайно разрознены - это отдельные статьи, письма, заметки литераторов, живших за рубежом.

Впрочем, свою первую («Отплытие на о. Цитеру») книгу Г.Иванов выпустил уже в 1911 году, поэтому к моменту революции у него сложилась вполне определенная (и неплохая - как у поэта) репутация.

Характер этой репутации, как ни странно, лучше всего выразил малолетний Лева Гумилев, увидев пришедших в гости к его матери эстетов и снобов, двух Георгиев - Иванова и Адамовича. Их вид, надо думать, настолько не соответствовал окружающей обстановке, что дите спросило: «Где вы живете, дураки?». Естественно, что при таком эстетском мировосприятии отношение Иванова к революции (как, впрочем, и к НЭПу, начало которого поэт застал) было у него сугубо отрицательным.

В самом конце советской эпохи стали появляться публикации Иванова, поначалу немногочисленные, однако уже в 2004 году он удостоился включения в книгу Г.Иванова и Л.Калюжной «Сто великих писателей» (впрочем, Надо отметить, что персоналии выбирались авторами весьма прихотливо и, видимо, сугубо по субъективным соображениям). Впрочем, говоря о начале двадцатых годов, авторы отмечают: «В России Георгий Иванов . в состоявшихся поэтах не значился».

Впрочем, Георгий Иванов и сам приложил немало усилий к тому, чтобы его фигура не стала объектом благожелательных исследований - хотя творчество эмигрантов, пусть и с большими трудностями, проникало в СССР, отнюдь не все, ознакомившиеся с ним, были склонны относиться к этому творчеству положительно - известно, что «Анна Ахматова до конца жизни гневалась на Георгия Иванова» после публикации его «Петербургских зим». Да и в эмиграции отношения были непросты - да и чего было ожидать после написания строк: «Не изнемог в бою Орел Двуглавый// А жутко, унизительно издох»?

Сложные отношения у Иванова (еще с дореволюционных времен) сложились с Ходасевичем, непростыми были и взаимоотношения с Цветаевой, даже приятельство с Адамовичем трудно определить словом «дружба». Эмигрантские мемуары всегда пристрастны в силу особенностей обстоятельств их создания: в частности, Н.Берберова в книге «Курсив мой» пишет, что «Г.В.Иванов ... писал свои лучшие стихи, сделав из ... нищеты, болезней, алкоголя». Еще большей субъективностью отличаются, по естественным причинам, мемуары И.Одоевцевой «На берегах Невы» и «На берегах Сены», хотя они и содержат большое количество фактического материала.

Таким образом, говоря о жизни и творчестве Георгия Иванова, мне придется основное внимание уделить первоисточникам - стихам, письмам, прозе Г. Иванова, поскольку литература о н е м немногочисленна и часто недостоверна и субъективна (несмотря на наличие вышедшей в 2007 году биографии Г.Иванова пера В.Крейда).

Целью своей работы я ставлю выяснение позиций различных представителей интеллигенции по вопросу о революции, а также проблемы их существования в постреволюционной России и сосуществования с советской властью; анализ эволюции общественно-политических взглядов В.Маяковского, А.Ахматовой, Г.Иванова, отчасти, других художников Советской России и зарубежья. Для достижения этой цели необходимо решить задачи определения взглядов отдельных людей, а также взаимоотношений этих людей, борьбы различных точек зрения. Интересно выяснить также, насколько позиция отдельных представителей творческой интеллигенции была репрезентативна, то есть выражала позицию их круга и населения СССР (или диаспоры) в целом.

В своей работе я намерен использовать в качестве источников прежде всего творчество самих героев исследования - стихи, прозу, письма, мемуары, хотя достаточное внимание будет уделено как свидетельствам современников, так и работам тех авторов, которые писали во времена, гораздо более близкие к теперешним. Впрочем, в некоторых случаях, как в ситуации с Г.Ивановым, это, как было отмечено выше, весьма затруднительно.

Для рассмотрения художественного и эпистолярного наследия рассматриваемых в работе поэтов мною будет применен аналитический метод, а для сопоставления позиций различных авторов - метод сравнительного анализа. В силу особенностей работы, ее основанности на художественных текстах, мне придется также использовать методы, характерные больше для филологии, чем для истории. Скажем, в стихотворении Маяковского «Американские русские» необходимость филологического подхода очевидна - текст необходимо прочитывать на трех уровнях - фактическом, юмористическом и эмоциональном (подробнее об этом - в основном тексте работы), в то время как само стихотворение достаточно важно в определении отношения Маяковского к эмиграции и эмигрантам.

Новизна данного исследования видится мне, прежде всего, в самом подходе - к выяснению общественно-политической позиции поэтов через их художественное творчество в первую очередь. Такой подход позволяет своеобразно подойти к работе в источниковедческом аспекте - то есть использовать в качестве источников, в основном, художественную литературу (что, конечно, ни в коей мере не исключает использования мемуарного, эпистолярного и иного литературного наследия). Кроме того, такой подход к источникам позволяет обсудить чрезвычайно интересную проблему: в какой мере и как литературное творчество отражает реальную действительность и реальные переживания автора.

Работа состоит из введения и четырех основных частей, посвященных трем главным героям исследования и их взаимопритяжениям и отталкиваниям. Деление частей на разделы обусловлено, прежде всего, хронологическими соображениями. Работа закрывается заключением. В конце текста даны примечания и список основной использованной литературы, а также приведены источники.

1. Владимир Маяковский

.1 Формирование общественно-политической и художественной позиции

Используя художественные тексты для выяснения политических, общественных, философских, нравственных и иных воззрений автора этих текстов, неизбежно сталкиваешься с такой сугубо филологической проблемой, как соотношение автора и лирического героя в произведении.

Наиболее поверхностный и неадекватный взгляд на эту проблему был продемонстрирован филологией (обычно популярной) советского периода, где послереволюционные стихи Маяковского с восславлением нового строя трактовались как прямая речь самого поэта. Впрочем, недалеко от такой позиции ушло и постсоветское восприятие Маяковского с акцентом на ранние стихи и сатиру и предположениями (особенно у Карабчиевского) о неискренности, конъюнктурности и чуть ли не продажности.

Однако дело обстоит гораздо сложнее. В сборнике стихов «Я» 1913 года 1 2 читаем: «перекрестком// распяты// городовые» , «в бульварах я тону» , «Кричу кирпичу,// слов исступленных вонзаю кинжал// в неба распухшего мякоть» - подобные мотивы повторяются в стихах молодого Маяковского вновь и вновь. Как отмечает В.Б.Шкловский, «дом - квартира, семья - у него есть. Но в стихах и даже в воспоминаниях его друзей того времени он кажется бездомным». Так реальные жизненные обстоятельства поэта (в 1913 году вполне сносные, хотя и тяжелые) отрываются от картины, которая рисуется через лирического героя.

Я уже не говорю о том, что позиция мемуаристов, да и свидетелей - современников Маяковского - чрезвычайно разнится - если Шкловский говорит о «бездомности», то практически все авторы сборника «Маяковский в воспоминаниях родных и друзей» 1968 года подчеркивают его привязанность к семье, к маме и сестрам, упоминаются «ложные слухи о якобы существовавшей отчужденности между Маяковским и его родными».

Так же неоднозначны и отношения между автором и лирическим героем и в послереволюционных стихах, как неоднозначны и свидетельства современников.

Марина Цветаева написала о Маяковском, что «герои его - эпичны, то есть безымянны». Это очень любопытное замечание, и понимать его в применении к рассматриваемой нами проблеме следует так: Маяковский, как правило, говорит не от своего имени, а от имени своего лирического героя, который, в свою очередь, говорит от имени России (конечно, как это понимал сам поэт). Даже ранняя лирика - это как бы разговор не Маяковского лично, а разговор от имени поколения, определенного круга; отсюда, кстати, и постоянное пребывание (и стремление к пребыванию) Маяковского в различных литературных объединениях - среди футуристов, в ЛЕФе, в РЕФе, даже в РАППе (хотя это уже, возможно, и вынужденно).

Говоря о пребывании Маяковского в различных объединениях - не только литературных, но и политических, и даже семейных - стоит отметить одну очень характерную черту - всюду Владимир Маяковский присутствовал не совсем.

Поясню эту мысль. После членства в РСДРП, симпатий к большевикам, активного участия в подпольной политической деятельности (в частности, в подготовке к побегу политкаторжанок из Новинской тюрьмы) Маяковский, по его собственным словам, «прервал партийную работу ... сел учиться». Он хотел делать «социалистическое искусство» и понимал, что «делать» любое искусство, в том числе социалистическое, как и получать образование, находясь на нелегальном положении, невозможно. Таким образом, дилемма «искусство или революция» в силу невозможности на данном этапе их соединения была решена в пользу искусства.

Подобный выбор А.Михайлов объясняет как «полупризнание в поражении идеи политической борьбы». Борьбы - возможно, но от своих симпатий к социализму и революции Маяковский никогда не отступал, но симпатизировал он именно идеям, несмотря на общеизвестного «товарища Маузера». Впоследствии, уже в середине и конце двадцатых годов, поэта неоднократно спрашивали, почему он активно не работает в ВКПб - ответы были весьма уклончивы, и общий их смысл сводился к тому, что Маяковский не чувствует себя в полной мере этого достойным. Так что деятели-«напостовцы», по крайней мере в формальном отношении, были правы, объявляя Маяковского «попутчиком». В сущности, он и был попутчиком (другое дело, что поэт сам ощущал себя причастным к делу большевиков) - недаром Ленин, выступая в 1922 году на заседании коммунистической фракции Всероссийского съезда металлистов, сказал по поводу одного из стихотворений: «Я редко испытывал такое живое удовольствие с точки зрения политической и административной». Иными словами, стихи Маяковского были хорошим агитационным средством и средством политической борьбы.

Подобным образом дело обстояло и с членством в различных литературных объединениях. Существует некое недоумение - зачем Маяковскому были нужны футуристы, тем более ЛЕФ, ведь средний поэтический уровень этих кружков был значительно ниже уровня самого Владимира Маяковского.

Здесь, однако, следует провести четкую грань. Во-первых, среди футуристов все же были такие поэты, как Хлебников, Каменский, хотя бы и Крученых - явно фигуры гораздо более значительные, чем теоретик ЛЕФА Осип Брик. А во-вторых, футуризм позволял Маяковскому дерзко эксперементировать в области формы, что гораздо проще делать, находясь в рамках какого-либо литературного объединения, находя там поддержку, чем вне такого объединения. Наконец, в-третьих, футуризм не требовал «наступления на горло собственной песне», что было совершенно явно в постреволюционные, лефовские времена - Б.Сарнов точно отметил (говоря об отношении к Маяковскому Пастернака), что стихи о ГПУ «отвратили бы его ... чекистским пафосом. Но не в меньшей мере - своей удручающей бездарностью».

Говоря о влиянии семьи на формирование общественно-политической и общекультурной (имеется в виду новаторской) позиции Маяковского, следует отметить, что поэт достаточно рано оторвался от дома - уже в шестнадцать лет он девять месяцев просидел в тюрьме, и хотя в дальнейшем перео- дически жил с матерью и сестрами (до поселения с Бриками), значительное время проводил вне дома.

На первый взгляд, хорошими источниками о влиянии семьи на Маяковского являются два - это сборники «Маяковский в воспоминаниях родных и друзей» и «Семья Маяковского в письмах». Тут, впрочем, следует сделать ряд оговорок.

Отметим, что подбор мемуарных материалов к первому из названных источников весьма тенденциозен. Достаточно сказать, что отсутствуют воспоминания (или хотя бы какие-то тексты) Осипа и Лили Брик, В.Шкловского, Б.Пастернака и многих других. Это связано и с временем выхода книги (1968 год), и с отношением советских издателей к названным персоналиям, и со сложными отношениями Александры, Ольги и Людмилы Маяковских с Ли- лей Брик. «Семья Маяковского в письмах» неплохо показывает взаимоотношения внутри семьи Маяковских, но приведенные здесь материалы ограничены 1906 годом, то есть моментом, когда Владимир Маяковский был еще весьма юн и главные события в его жизни еще не наступили. Кроме того, касаясь эпистолярного наследия самого Маяковского, надо отметить, что его письма, как правило, весьма лапидарны - не только в юности, но и в зрелые годы, что затрудняет использование этих материалов как значительного источника.

Источники советского времени представляют семью Маяковских как своеобразную «кузницу кадров» для будущей революции. Так, В.Макаров пишет об отце Маяковского, Владимире Константиновиче, «что он не придерживался сословных привилегий» , «не ходил в церковь» , а о матери, Александре Алексеевне - что она «следила за развитием науки, политическими событиями». Впрочем, эти свидетельства, даже и с точки зрения советской пропаганды, не позволяли отнести семью Маяковского к активным революционерам - это была обычная неродовитая, либерально настроенная дворянская семья, каких в начале ХХ века было множество. Скорее будет верным отметить, что семья и окружение повлияли на Маяковского эстетически - все его родственники были людьми художественно одаренными, а природа Кавказа, где поэт провел детство, «сохранила Маяковского . дала ему Россию новой, свежей».

На этом стоит остановиться подробнее. Евгений Замятин в статье «О синтетизме» пишет, что есть лишь «утверждение, отрицание и синтез - отрицание отрицания» . На первый взгляд кажется, что творчество Маяковского - это та же триада с отсутствующим первым звеном. Однако первым звеном для творчества Маяковского служила поэтическая работа (говоря словами Владимира Владимировича) его предшественников; именно поэтому зрелый Маяковский, уже на стадии «отрицания отрицания», не стремился к сбрасыванию Пушкина с корабля современности. Да и в детстве пристрастия Маяковского были отнюдь не авангардистскими - по свидетельству А.А. Маяковской «особенное ему нравилось стихотворение А.Н.Майкова «Пастух» ... и стихотворение Ф.Н.Глинки «Москва» » . У А.Михайлова в книге «Жизнь Маяковского» приведены многочисленные свидетельства любви поэта к пушкинским стихам, о том же свидетельствуют Нато Вачнадзе, Виктор Шкловский - самые разные мемуаристы. Но у А.Михайлова приводится и объяснение отношения Маяковского к Пушкину, цитируется признание самого Владимира Владимировича: «Маяковский . сознался, что Пушкина читает по ночам и оттого его ругает, что, быть может, сильно любит».

Такое отношение поэта эпохи синтеза к поэту эпохи принятия, утверждения вполне естественно - понимая и осознавая масштаб Пушкина, Маяковский не мог воспринять его эстетическую и, если хотите, мировоззренческую концепцию.

Поговорив о внутренних мотивах, которые создали Маяковского как именно та к о г о поэта, поэта-бунтаря, скажем в следующей главке о внешних обстоятельствах, повлиявших на Маяковского - революции 1905 года, первой мировой войне и, конечно, об одиночном заключении, откуда, по словам Шкловского, «он вышел ... потрясенным». 2.2. Революция 1905 года и Первая мировая война.

Первую русскую революцию Маяковский встретил в Грузии, но не в родном Багдади, а в Кутаиси, где он учился в гимназии; лишь на самом излете событий, после смерти отца, семья переехала в Москву - это был 1907 год.

Трудно сказать, в какой мере участие в революционных событиях было обусловлено сознательным выбором поэта, а в какой - молодым задором и нонконформизмом. В воспоминаниях Александры Маяковской приводятся факты, что уже в 1905 году, тогда гимназист лишь третьего класса, увлекался «брошюрой Энгельса «Крестьянский вопрос во Франции и Германии» », другой «марксистской» литературой. В том, что Маяковский прилежно читал эти книги, лично я, зная упорство характера Маяковского, не сомневаюсь. Другой вопрос, насколько он понимал идеи марксизма в Германской рабочей партии (а читал он и об этом), и не было ли это чтение, да простится мне это сомнительное сравнение, сродни чтению Шариковым переписки Энгельса с Каутским.

Но гораздо важнее поведения и мотивов поведения самого Маяковского было поведение властей. Поведение это полностью совпадало с тем, как вело себя царское правительство по всей России - беспардонно, бестолково и неэффективно. Возможно, в судьбе Маяковского как адепта большевизма в полной мере отразилась эта беспомощность власти, приведшая в последствии к ее крушению. Когда кутаисская учащаяся молодежь «прошла по улице с «Марсельезой» . полиция не вмешивалась». Но в Тбилиси казаки открыли огонь по гимназистам, когда те отказались снять шапки перед портретами Николая. В самом же Кутаиси поступили совершенно абсурдно: перед гимназией и реальным училищем поставили пушки, грозя не оставить камня на камне, но не предприняли ничего. А ведь любому человеку известна совершенно справедливая максима: вынул пистолет - стреляй, а не грози.

В общем, в судьбе Маяковского, как в зеркале, отразилась вся беспомощность власти в подавлении волнений. И боролись власти с гимназистами, а не с теми, с кем действительно следовало бороться - скажем, в том же Кутаиси обитал вполне профессиональный революционер И.Карахан - в его же собственных воспоминаниях указано, что он «работал пропагандистом Московской организации большевиков . начал уже систематически заниматься с ним (Маяковским) теорией марксизма» . Так кто был опаснее властям - фрондирующая учащаяся молодежь или целенаправленно работающие большевики, раскинувшие свою сеть по всей стране? Но гимназисты были на виду, а такие люди, как Карахан, не столь глупы, чтобы зря подставляться под пули - власти же не доставили себе труда задуматься об основном источнике опасности.

Похожая история произошла и с арестом Маяковского и его пятимесячным содержанием в одиночке. Конечно, как свидетельствует Шкловский, «в тюрьме он очень много прочел . научился быть товарищем и в то же время научился замкнутости» - иными словами, тюрьма сильно повлияла на мировоззрение поэта. Но ведь в этой истории был и еще один аспект! В марте 1908 года Маяковский был арестован почти с полутора сотнями газет и прокламаций. Метод защиты был избран элементарный - Маяковский заявил, что просто нес сверток по просьбе неизвестного мужчины. Чуть дольше тянулось следствие после его второго ареста, но и тут Маяковский вышел, по сути, сухим из воды. Пять месяцев одиночки - это, конечно, малоприятно, но все же не ссылка. Из своих тюремных мытарств Маяковский вынес два урока - что его гонители невероятно глупы, ибо не смогли доказать то, к чему он был действительно причастен, и что все эти сатрапы - истинные держиморды, поскольку одиночку Владимир Владимирович заслужил, по сути, за лишние разговоры в камере, а потом следствие все тянулось - не знали, как поступить.

В общем, можно сказать, что власть сама поспособствовала формированию столь убежденного приверженца большевистским идеям своими неумелыми действиями.

Разговор о Первой мировой войне в связи с Маяковским особенно важен потому, что именно эта война и связанные с ней бедствия была мощнейшим катализатором революционного движения; и именно смена отношения поэта к войне (в таком ее преломлении) важна для понимания эволюции мировоззрения Маяковского.

Говоря о Маяковском, его участии в Первой мировой войне и отношении к ней, следует отказаться от навязываемых нам еще с советских времен штампов о его ненависти к империалистическому конфликту. Наиболее точно отношение Маяковского к этой войне выразил в своем дневнике Б. Лазаревский, записав в своем дневнике осенью 1915 года: «между футуризмом и автомобильной ротой дистанция огромного размера». Здесь, по сути, сказано о разнице между идеологическими установками и действительностью войны.

Однако и с этим не все просто. Хотя термин «футуризм» и был позаимствован у итальянцев, у Маринетти, однако был практически лишен разрушительного пафоса оного, точнее говоря, его обновительский пафос был главным образом обращен в сферу культуры.

Отношение к войне у Маяковского с самого начала было неоднозначным. С одной стороны, он рисовал патриотические лубки и делал подписи к ним (характерные названия - «Австрияки у Карпат поднимали благой мат», «Скоро, скоро будем в Краков»), просился добровольцем на фронт (не приняли из-за неблагонадежности, и лишь в сентябре 1915 года зачислили в автомобильную роту ратником второго разряда), с другой стороны - писались такие стихи, как «Мама и убитый немцами вечер», «Вам».

В эту пору отчетливо проступили три черты, которые будут явно проявляться у поэта на протяжении всей жизни. Первая - это убеждение, что человек не может стоять в стороне от дел своей страны, пусть даже правота этих дел сомнительна, не может жить в башне из слоновой кости. Вторая - постоянное беспокойство за судьбу, обстоятельства жизни отдельного, маленького человека, что характерно для гуманистической традиции всей русской литературы (не зря уже в «Облаке в штанах» Маяковский пишет: «люди,// и те, что меня обидели -// вы мне всего дороже и ближе» ). И, наконец, третья позиция Маяковского - это отделять теоретические, политические, так сказать, установки, от отношения к конкретному человеку.

Маяковский мог, конечно, писать: «Ваше// слово,// товарищ маузер» , призывая нещадно расправляться с врагами революции, но когда дело доходило до необходимости лично пустить кровь такому врагу, некое нравственное чувство Маяковского сдерживало. Прекрасной иллюстрацией этого служит эпизод, также связанный с войной и случившийся уже после февральской революции.

Маяковскому «приходилось подавлять в себе стихию революционного «разгула» ». Когда к нему, как к председателю солдатского комитета автошколы обратились за защитой ее начальника, генерала Секретова (кстати, хама и взяточника), он эту помощь немедленно оказал, якобы «арестовав» его вместе с пятью другими солдатами и увезя в Думу. Маяковский не привносил политических разногласий в чисто человеческие отношения - так, Маяковский и Куприн, будущий яростный антисоветчик и политэмигрант, «сразу друг другу понравились».

Справедливо ради стоит сказать, что хотя сам Маяковский никогда не был замечен в нравственной нечистоплотности или жестокости, его громкоголосыми призывами с удовольствием пользовались те, кто был далеко не так чистоплотен. За это поэт, конечно, несет моральную ответственность, но и эти призывы вполне можно понять в рамках жизненной философии Маяковского: одно дело убеждения, а другое дело - конкретный живой человек, которого, возможно, и стоило бы расстрелять в рамках «революционной законности».

И, наконец, последний эпизод, относящийся к теме Первой мировой войны. Речь пойдет о знаменитой скандальной истории, произошедшей в «Бродячей собаке» 11 февраля 1915 года. Дело началось с чтения Маяковским стихотворения «Вам». Напомню хотя бы последнюю строфу этого очень сильного и, пожалуй, излишне резкого стихотворения: «Вам ли, любящим баб да блюда,// жизнь отдавать в угоду?// Я лучше в баре блядям буду// подавать ананасную воду!». А.Михайлов считает, что «это дерзкое обвинение он бросил в лицо респектабельной публике («фармацевтам») ». Но Ю.Анненков, говоря о другом чтении Маяковского в той же «Бродячей собаке», приводит слова самого поэта: «Я буду читать для Горького, а не для вас! («фармацевтов») ». Так что с адресатами этих стихов Маяковского неясно, тем более что многие из присутствовавших при чтении поэтов отнюдь не разделяли позиции Маяковского по поводу войны и открыто говорили, что поэту на войне не место.

Тем более, что присутствующим было хорошо известно стихотворение Ахматовой «Все мы бражники здесь, блудницы», написанное двумя годами ранее. Параллели напрашивались. Маяковского, попросту говоря, собрались бить.

Трудно сказать, к кому в действительности обращался Маяковский - к эстетствующим собратам по цеху или к «фармацевтам». Но интереснее всего, отчего Маяковский решился на это чтение - ведь было совершенно очевидно, что скандал неизбежен, и оппонентами должны были выступить не презираемые банкиры и фабриканты, а вполне уважаемые Маяковским люди.

Объяснение мне видится только одно. Владимиру Владимировичу была присуща органическая свобода слова, и он рисковал поссориться с близкими ему людьми, но должен был сказать то, что считал нужным. То, что началось в 1915 году, продолжалось до конца двадцатых - Маяковский, конечно, понимал, что власти весьма кисло отнесутся к таким пьесам, как «Клоп» и «Баня», однако считал необходимым для себя высказаться. Обо всем вышесказанном следует помнить обвинителям Маяковского в неискренности, вроде Ю.Карабчиевского.

.3 Октябрьская революция и первые послереволюционные годы

По словам самого Маяковского, «такого вопроса (о принятии революции) для меня (и для других москвичей-футуристов) не было . Пошел в Смольный. Работал» . Это заявление не столь однозначно, как выглядит.

Во-первых, среди футуристов существовали кубо-футуристы, в частности, Игорь Северянин, которые отнеслись к октябрьской революции не столь однозначно. А во-вторых, в этих коротких словах об октябре 1917 года есть одно важное свидетельство - именно тогда началась работа Маяковского в том смысле, в каком ее позднее станет понимать ЛЕФ.

Идеи ЛЕФа, в их самом примитивном представлении, заключались в том, что искусство должно быть утилитарно, непосредственным образом способствовать улучшению жизни. Поэтому приветствовались плакат, прикладное искусство, в крайнем случае сатира. Лирика отвергалась, а наиболее левые радикалы, как С.Третьяков, отвергали стихи полностью. Надо иметь в виду, что эта идеология касалась не только политических вопросов, но и всей жизни - обращаясь к художнице В.Ходасевич, Маяковский говорил: «Валечка, я тут очень занят, сочиняю стихи, украшаю ими своды». Дело было при открытии «Кафе поэтов» осенью 1917 года.

Не следует понимать дело так, что это была сиюминутная неотложная необходимость - это, еще начиная с лубков 1914 года, а еще ранее с раскрашивания яиц для магазина Дациаро, было фоном, причем постоянным фоном, жизни Маяковского. Цели были самые разнообразные - зарабатывание денег для семьи, выражение патриотического подъема, агитационная помощь победившей советской власти - суть оставалась прежней: искусство было «ручное, механическое, прикладное».

Надо сказать, что именно в такой ипостаси футуристы и воспринимались большевиками. Ленину нужны были «Прозаседавшиеся»; лирика и поэмы Маяковского Ленину нужны не были.

Шкловский пишет, что после революции «Маяковского увидел веселым». Однако веселье это имело и обратную сторону. Революция фактически стала концом футуризма, и совершенно не зря, что уже в 1922 году возник ЛЕФ, имеющий, по сути, антагонистические футуризму принципы. Никаких разговоров о хлебниковском «самовитом слове» в ЛЕФе, конечно, не заводили, а вели речь об утилитарном, производственном искусстве - в живописи, поэзии, скульптуре. Это было губительно для всех художников и поэтов, о чем справедливо пишет В.Ходасевич в своих «Портретах словами», но особенно губительно для людей талантливых.

Кроме того, многие из друзей-футуристов Маяковского попросту исчезли из его жизни. В 1922 году от голода и, видимо, холеры (врачей не было) умер Хлебников. Бурлюк, футуристический идеолог и, как считают некоторые, «открыватель» Маяковского, эмигрировал вскоре после революции. Крученых стал прокручивать какие-то сомнительные, чуть ли не уголовного свойства делишки вместо писания стихов, пусть даже это были и лишь «дыр- бул-щил».

Иными словами, революцию Маяковский принял, но она обернулась для него серьезной сменой круга общения. Круг ЛЕФа, пусть даже и образца 1922 года, еще без одиозных фигур типа Агранова, и идеи ЛЕФа, пришли на смену идеям футуристическим, где, пусть и не без передержек, все же искали свои пути именно в искусстве. 2.4. ЛЕФ, РЕФ, РАПП.

Бенедикт Сарнов однажды отметил, что «главной его (Маяковского) любовью была революция». Это и верно, и верно не совсем. Главной любовью Маяковского была и д е я революции, идея переустройства жизни согласно тем идеалам, которые он видел в коммунизме. Говорить же, что Маяковскому нравились способы воплощения этих идей в жизнь, особенно в последние годы жизни - абсурдно, свидетельством чему и его драматургия, и намерение писать поэму «Плохо», и разговоры с друзьями. Позволю себе привести довольно длинную цитату из Ю.Анненкова, подтверждающую эти соображения: «Тяжкие разочарования, пережитые Маяковским, о которых он говорил со мной в Париже . заключались в том, что . идеи коммунизма, его идеал - это одна вещь, в то время как коммунистическая партия . - совсем другая вещь». Дело, было, возможно, и не в коммунистической партии как таковой, но суть трагедии поэта его друг уловил верно.

И вот, несмотря на факты, обстоятельства реальной жизни его страны, Маяковский остался верен своим идеалам, а, как уже было сказано выше, одной из черт характера поэта было стремление живого участия в построении лучшей жизни (не зря были написаны слова «наш бог бег», то есть постоянное стремление к действию, а не к созерцанию). Я, конечно, могу только предполагать - в чужую душу не влезешь, но мне думается, что именно исходя из этих соображений Маяковский пошел в ЛЕФ, которого он был «главарем» и которого постепенно становился рабом.

Маяковскому ЛЕФ, по моему убеждению, был глубоко чужд. Но футуризм был на излете, и новое объединение мыслилось как некое творческое продолжение прежних идей.

Поначалу, в первых лефовских манифестах, именно такая позиция и провозглашалась: «После революции футуристы избавились от старого эпатажного антуража . заявили, что с радостью растворят свое маленькое «мы» в огромном «мы» коммунизма» . С этим, надо думать, Маяковский бы согласился. Беда состояла в том, что ему было предложено растворять «мы» футуризма не в коммунизме, а в доморощенных идеях лефовских идеологов - С.Третьякова, О.Брика, Н Чужака. Эти же видели процесс «растворения» так. О.Брик провозглашал идею «от картины к ситцу». С.Третьяков считал поэзию вещью отжившей и как бы паразитирующей на реальных людях труда. Чужак считал, что искусство будет «исторгнуто» коммунизмом за ненадобностью.

И эти лозунги не были эпатажными лозунгами молодых футуристов, средством привлечь к себе общественный интерес - это было руководство к действию.

В ЛЕФе Маяковского начали воспитывать, и основной установкой было - незачем писать лирические стихи, они не в духе объединения и вообще не в духе времени. Известна история, когда Лиля Брик в ответ на преподнесенные ей Маяковским стихи сказала недовольно «Опять стихи!» (у других мемуаристов - «Опять про любовь!»), в ответ на что Владимир Владимирович разорвал свои листки. Все это со временем нарастало, становясь к концу существования ЛЕФа совершенно невыносимым. Осип Брик позволял себе «со своей всегдашней иронией . отчитывать Пастернака». Вообще, глядя из сегодняшнего времени, поражаешься, как такие люди, как Маяковский, Пастернак, Шкловский (впрочем, с ним надо было держать ухо востро - и однажды Лиля Юрьевна нарвалась на ответную тираду) могли, как зеленые юнцы, терпеть нотации от людей типа Осипа Брика (да и Сергея Третьякова). И финал не заставил себя ждать.

Из ЛЕФа люди стали уходить. Кто тихо, как Пастернак, кто со скандалом, как Шкловский. Дело было не только в личных амбициях «теоретиков» кружка, противоестественна была сама концепция - художниками, и большими художниками, гениями, хотели при помощи доморощенной догматики руководить люди, не признающие значения искусства вообще. Какую-то роль в крушении ЛЕФа сыграло, наверное, и то обстоятельство, что он стал превращаться в подобие светского салона, роль кавалеров в котором стали играть чекисты, а роль хозяйки - Лиля Брик. В прежние времена именно подобных людей именовали «фармацевтами» и адресовали им уничижительные эпитеты. Но особенная беда Маяковского была в другом.

Пастернак, Шкловский могли уйти, найти себе иной круг литературного общения, а Маяковский - не мог, его держала Лиля. Тут проблемы идеологического свойства, вопросы о формах участия в построении коммунистического общества переплелись с вопросами личными.

Маяковский не мог уйти, и отсюда родился РЕФ.

«Нами// лирика// в штыки// неоднократно атакована» написал Маяковский в «Юбилейном» в 1924 году, но атаки были безуспешны, а за постыдные проявления той самой «лирики» Маяковскому следовали выволочки от теоретиков ЛЕФа. Внутреннее напряжение внутри группы нарастало, надо было что-то менять, и изменили одну букву: «Л» на «Р».

Никаких реальных изменений в идеологии нового объединения не произошло. Правда, на старых, лефовских, позициях осталась часть наиболее левых членов объединения, таких, как С.Третьяков, но сам ЛЕФ фактически перестал существовать - у него было отнято знамя в лице Маяковского и отнята, с уходом О.Брика, штаб-квартира. Но от Брика и в новом объединении некуда было деться - он являлся как бы постоянным «довеском» к Лиле.

РЕФ был уже очевидным пережитком ЛЕФа, он не имел отделений по стране, и вот он-то, пожалуй, действительно превратился в литературный салон. Как отметил В.Шкловский, «это уже все могло усесться вокруг стола, пить чай, не ссорясь». Рефовский круг был значительно уже лефовского, многие ушли, и теперь можно было «пить чай».

РЕФ, по словам А.Михайлова, «был инкубаторское «дитя», нужное окружению, но не самому Маяковскому». Говорилось, что теперь главными вопросами является, не как и что писать, а для чего и для кого писать. В общем, все люди, в него входящие, осознавали ненужность этого объединения, и это осознание наиболее явно выразилось в том, как легко рухнул РЕФ от одного окрика в «Правде», последовавшего 4 декабря 1929 года. Ни бороться за РЕФ, ни ругаться по этому поводу с кем бы то ни было у Маяковского желания не было. Маяковский видел для себя только одну дорогу - в РАПП, хотя некоторые из его молодых товарищей, тот же С.Кирсанов, такое решение Маяковского посчитали изменой.

Все унизительные подробности принятия Маяковского в Ассоциацию Пролетарских Писателей, с его «вступительным» чтением поэмы «Во весь голос», и недолгого пребывания поэта в РАППе я приводить не хочу, да это и маловажно для нашей темы. Гораздо интереснее подвести общие итоги пребывания Маяковского в различных советских литературных объединениях - от ЛЕФа до РАППа.

В сущности, итоги эти были печальны. Маяковский по натуре был литературный боец, он никак не представлял себе существования вне объединений, ибо каждый боец должен быть в армии («один в поле не воин»), и он всю свою литературную жизнь провел в какой-нибудь «армии». Беда, однако, заключалась в том, что до поры до времени Владимир Владимирович не отдавал (да и не хотел отдавать) себе отчета в характере этих армий.

Футуризм литературной молодости поэта был для него вполне естественным, как и знаменитая желтая кофта - новые поэтические формы требовали и некой экстравагантности во внешнем облике. Но Маяковский не захотел предвидеть, что ЛЕФ, делавший поначалу реверансы в сторону футуризма, позднее займет диаметрально противоположные ему позиции - не поиск новых форм искусства, а адаптация искусства к общественным нуждам.

Ведь принципиальных, радикальных расхождений у Маяковского с кругами, группировавшимися сначала вокруг «На посту», а затем вокруг РАППа, было всего два.

Первое. В РАППе полагали, что главное в литературе - это идеологическое направление, а на качество «продукта» можно, в крайнем случае, закрыть глаза. Маяковский так не думал никогда, отчего и работал с огромным трудом над «Окнами РОСТа», даже над рекламой, добиваясь совершенства формы.

Второе. И рапповцы, и Маяковский заявляли, что работают и для, и от имени большевиков. Но Маяковский говорил л и ч н о , а рапповцы колебались вместе с линией партии, причем это было некое коллективное колебание.

Итак, пребывание в советских литературных объединениях вряд ли пошло на пользу Маяковскому. Но можно поставить вопрос и по-другому - мог ли Маяковский, работая для «Окон РОСТа» или сочиняя поэму «Владимир Ильич Ленин», остаться вне советских литературных объединений? Мне думается, что нет, по крайней мере ни одного имени поэта, стоявшего на тех же позициях, что и Маяковский, и не принимашего участия ни в ЛЕФе, ни в РАППе, мне на ум не приходит.

Вывод прост - Маяковский, возможно, и видел гибельность членства во всех этих «кружках», однако, с другой стороны, он не видел себя и полностью вне этих «кружков», тем более, что футуризм, как отдельное литературное течение, к середине двадцатых годов кончился. 2.5. Маяковский и власть: эволюция отношений.

Отношения Маяковского с царскими властями были довольно однозначны: поэт жаждал перемен в стране, участвовал в революционном движении, на что власти, естественно, отвечали арестами и заведением регистрационной карточки в Московском охранном отделении. Однако и после революции отношения с властью, уже, так сказать, рабоче-крестьянской, были далеко не однозначны. Так, С.Аралов вспоминает, как Маяковский отвечал на вопрос о его невступлении в партию: «если я сегодняшний день не связан с партийными рядами, то не теряю надежды, что сольюсь с этими рядами» . Обратите внимание - глагол применен в будущем времени, то есть на момент разговора, а это было уже после написания поэмы «Владимир Ильич Ленин» (то есть после 1924 года) поэт не считал себя «слившимся» с рядами.

Забегая вперед, скажем о нескольких фактах 1930 года, свидетельствующих о реальном стремлении Маяковского стать «в ряды». Стоит отметить, что к этому времени происходила санкционированная «сверху» централизация литературы: кружки вроде РЕФа, даже с Аграновым в роли недреманного глаза, более не приветствовались. Маяковский пошел в РАПП, как бы подчиняясь политике партии (как бы - потому что РЕФ и без того был ребенком мертворожденным).

Необходимо прояснить одну ситуацию, о которой всем известно в общих чертах. В посмертном письме Маяковский написал: «Ермилову скажите, что жаль - снял лозунг, надо бы доругаться» . Что же это был за лозунг? Это был лозунг, сочиненный как бы в качестве анонса к пьесе «Баня», премьера которой состоялась 16 марта 1930 года: «Сразу// не выпарить// бюрократов рой.// Не хватит// ни бань// и ни мыла вам.// А еще бюрократам// помогает перо// критиков -// вроде Ермилова.» . После таких слов какие могут быть споры? В общем, рапповцы достаточно точно представляли себе отношение к ним Маяковского, и платили ему той же монетой, однако Маяковский все же пошел в РАПП.

Несколько слов в сторону. Казалось бы, сейчас я говорю не об отношениях Маяковского с советской властью, а о литературной борьбе: РАПП против ЛЕФа, затем РЕФа, однако вполне очевидно, что литературная сцена была лишь ареной политической борьбы за, как тогда говорилось, единство советской литературы.

Примерно тогда же, когда Маяковский, махнув на все рукой (и на свою поэзию тоже), пошел в РАПП, открылась его выставка «Двадцать лет работы». Шкловский написал, что «он (Маяковский) ждал поэтов. Они не прихо- дили.». Это эвфемизм - книга была издана в 1940 году. Не поэтов ждал Маяковский, а представителей власти первого эшелона - их визит показал бы признание значимости работы поэта для новой власти, но такого визита не случилось. А поэты как раз приходили.

марта провалилась «Баня», а 25 марта Маяковский, выступая с самокритикой, заявил, что «его поэзия содержала формы выражения, мало доступные широким читательским массам». 14 апреля Маяковский покончил с собой.

Бывает, конечно, что «после - не значит вследствии», однако в данном случае изложенная цепочка событий была непосредственной дорогой к самоубийству. Психологи утверждают, что нормальный человек способен на самоубийство при условии наложения разных факторов; так было и с Маяковским, не одни лишь приведенные причины повлияли на роковое решение: был и отказ в визе, и хамство Халатова, вырвавшего его портрет из журнала «Печать и революция», и неудачи в любви, и общая бытовая неустроенность, и невидение будущего пути. Однако именно эта цепь поступков, порожденная стремлением Маяковского «встать в общий строй», была, несомненно, одной из главных причин его самоубийства (конспирологические версии о коварных убийцах я отвергаю за недоказанностью).

В сущности, Маяковский, как и каждый большой художник, был человеком неуправляемым (если не считать методом управления страх) и для постановки в строй непригодным, что и выражалось в его, по сути, еретических стихах середины двадцатых годов: «Взрывами мысли головы содрогая,// артил- лерие й сердец ухая,// встает из времени// революция другая -// третья революция// духа». Все эти настроения Маяковского власть придержащие если не знали, то чувствовали.

Отношения советской власти к Маяковскому было, конечно, лучше, чем отношение власти царской, однако не следует его идеализировать. Известные слова Ленина на комфракции съезда Союза металлистов в 1922 году как нельзя лучше демонстрируют потребительское отношение партийных вождей к поэзии Маяковского; эстетической же близости между ними не было никогда.

Когда же, в конце двадцатых годов, все сферы общественной жизни стали подчиняться партийному контролю, независимая, пусть даже и сочувственная позиция Маяковского стала раздражать власти: ведь стоило властям лишь захотеть, и не было бы публикации в «Правде» 4 декабря 1929 года, разносов постановки «Бани», и выходок Халатова; и никто из РАППа не посмел бы выступать против Маяковского с критическими (а по сути - ругательными) статьями.

Отсутствие реакции власти на все публичные выпады против Маяковского было знаком, и Маяковский совершенно правильно понял этот знак, и по-своему на него отреагировал, хотя вряд ли партийные бонзы желали именно такой реакции - она была для них слишком хлопотна, и, видимо, предвидь они такой конец Маяковского заранее, они вели бы себя в отношении поэта несколько деликатнее. 2.6. Наследие Маяковского.

Скажем в завершении этой главы о посмертной судьбе поэтического наследия Маяковского.

Прежде всего, стоит отметить, что судьба эта была двойственной - одной была репутация Маяковского (как человеческая, так и писательская) среди советских поэтов, и совсем другой - среди так называемых простых советских граждан. Поразительным образом один из самых массовых поэтов первых лет советской власти, присвоивший себе звание «горлана-главаря», стал, по сути, поэтом для поэтов.

Схема этой метаморфозы была нехитрой и основывалась на принудительном введении поэзии Маяковского в школьную программу. Причем в программу, естественно, вводились не лучшие в поэтическом отношении тексты, а тексты, представлявшие советскую власть в наиболее выгодном свете. Из поэм, таким образом, выбирались отрывки из «Хорошо» и «Владимира Ильича Ленина», а не поэмы раннего периода «Облако в штанах» или «Флейта-позвоночник», относительно нейтральные в идеологическом смысле, но гораздо более значительные в смысле поэтическом. Среди стихотворений преобладали также ходульно-идеологические, вроде «Стихов о советском паспорте» и «Нашего марша», хотя тут допускалось и некоторое разбавление идеологии в виде «Юбилейного» и «Разговора с фининспектором о поэзии». В итоге, образ Маяковского - поэта и человека - совершенно искажался, на него «Навели// хрестоматийный глянец» и с большим успехом представили этаким апологетом советского строя, системы, каковым Маяковский никогда не был, будучи, в действительности, апологетом и д е и коммунизма. Такая подмена прошла незамеченной для большинства «читателей по необходимости», то есть школьников.

Все, что было сказано выше, вещи очевидные, однако надо иметь в виду, что действия властей после смерти Маяковского вполне ложились в логику ленинского комментария 1922 года: стихи Владимира Владимировича соглашались использовать как своеобразное идеологическое оружие, но не рассматривали их как особо ценные с поэтической, эстетической точки зрения.

Надо сказать, такому подходу к наследию, пусть и невольно, поспособствовала Лиля Брик. В этой работе не место, конечно, говорить о той трагической роли, которую сыграла эта женщина в судьбе Маяковского, однако из песни слова не выкинешь - именно в ответ на письмо Лили Брик появилась знаменитая сталинская оценка Маяковского как «лучшего, талантливейшего» поэта советской эпохи.

Впрочем, дело, надо думать, обошлось бы и без Лили. 19 мая 1930 года в «Правде» появилась статья за подписью аж трех авторов - Л.Авербаха, В.Су- тырина и Ф.Панферова - восславлявшая газетные агитки и рекламу Маяковского. Статья, названная «Памяти Маяковского», была, по сути, написана в на редкость хамской манере. В статье надеялись на «органическое слияние с рабочим классом человека, который, как Маяковский, борется со своим прошлым и который окончит жизнь свою, конечно, уж не как Маяковский». Вся эта статья напоминала по своей кощунственности танцы на костях.

Все эти партийные действия на многие десятилетия отбили у множества людей желание читать Маяковского. У людей - но не у самих поэтов. Возьмем двух литературных антиподов, писавших в шестидесятых годах прошлого века - Иосифа Бродского и Евгения Евтушенко. Бродский признает, что «у Маяковского ... научился колоссальному количеству вещей». Евтушенко считает, что «бунтарь против традиционности на самом деле стал главным наследником . великой троицы». Под великой троицей Евтушенко понимает Пушкина, Лермонтова и Некрасова - очевидно, что признание Маяковского их наследником, постановка с ними в один ряд - знак величайшего поэтического уважения.

Надо сказать, что такое отношение к Маяковскому сохранялось практически у всех поэтов на протяжении и советского, и постсоветского времени, и это никак не зависело от эстетических пристрастий - даже А.Ахматова, о чем будет сказано ниже, относилась к Владимиру Владимировичу с известным пиететом.


2. Анна Ахматова

2.1 Несколько вводных слов

Разговор об отношении Ахматовой к революции и последующих ее взаимоотношениях с советской властью я хотел бы построить по другой схеме, нежели соответствующий разговор о Маяковском.

В 1917 году Д.Выгодский написал: «В нашей сегодняшней поэзии есть два полюса, два направления. Одно ... нашло свое наилучшее выражение в поэзии Ахматовой. Другое - то ... которое ныне возглавляется Маяковским». Такое противопоставление вообще является достаточно характерным.

Эту краткую цитату следует пояснить. В сущности, здесь говорится о том, что Маяковский устремлен в будущее, а Ахматова - в прошлое, к восстановлению классических ориентиров в поэзии и к ее камерности. Все это, однако, более чем непросто.

Для меня, для моей работы, в сущности, такое разделение на футуристов и «ретроградов» несущественно - ведь и Ахматова, устремленная, по общему мнению, в прошлое, имела вполне определенное отношение к революционным и последующим событиям. Гораздо важнее в рамках рассматриваемой темы тот факт, что Маяковский был активно вовлечен в революционные события и постреволюционную советскую действительность, в то время как Ахматова являлась скорее не субъектом происходящих событий, а их объектом. Из этого не следует, конечно, делать вывод, что Ахматова, живя в Советской России, не предпринимала никаких реальных действий, но само устройство жизни советского общества не предполагало существенной субъектности его членов.

Именно исходя из этих соображений для разговора о Маяковском существенно важны биографические факты, для разговора же об Ахматовой достаточно поговорить лишь о взаимоотношениях поэта и власти.

Скажем, И.Бродский в беседах с С.Волковым говорит, что «начальники из КГБ подозревали Ахматову в том, что она разлагает молодых, давая им стихи запрещенных классиков. Но этого совершенно не было». Это свидетельство прекрасно подтверждает выдвинутые выше тезисы - и об «объектнос- ти» Ахматовой как гражданина, и о сложных, так сказать, отношениях Анны Андреевны с советскими властями - а ведь речь шла о 1961 годе, об относительно либеральных хрущевских временах.

Вот именно в этом аспекте, в аспекте идеологического отношения властей к Ахматовой и о ее собственном взгляде на творящееся во время и после революции, я и стану говорить в этой главе.

.2Ахматова и революция

В воспоминаниях, в мемуарах, в исследованиях об Ахматовой постоянно повторяется один и тот же мотив. М.Белкина пишет о времени пребывания ее в Ташкенте, в эвакуации: «это ... королева в царстве нищих ... царственна была ее поступь». А.Хайт в речи на столетие Ахматовой сказала: «что-то королевское было во всем, что ее касалось». Примерно о том же вспоминал и Бродский: «одним только тоном голоса или поворотом головы (она) превращала вас в гомо сапиенс» . Понятно, что такая фигура, даже чисто визуально, мало соотносилась с революционными идеалами.

Если обратиться к стихам Ахматовой первого послереволюционного периода (не к «Поэме без героя» - о ней будет разговор особый), то станет очевидно, что в явном виде отношение к революции полностью отсутствует. Однако это особенность поэтики - Ахматова старается избегать прямого разговора, категорических формулировок, а вплетает ощущения от внешних событий во внутреннюю жизнь своего лирического героя.

В апреле 1921 года вышел сборник «Подорожник», содержащий стихи 1917-1919 годов и часть ранних стихотворений. Казалось бы, в этом сборнике поэт должен был высказать свой взгляд на изменения, произошедшие в стране, однако открыто Ахматова нигде не высказывается.

Характерно, что «Подорожник» по-прежнему содержит достаточную долю интимной лирики, и все же в отдельных строках если не отношение Ахматовой к революции, то ее постреволюционные ощущения хорошо чувствуются. Ее разочарование февральской революцией хорошо видно в стихах лета 1917 года «И целый день, своих пугаясь стонов,// В тоске смертельной мечется толпа,// А за рекой на траурных знаменах// зловещие смеются черепа». Хорошо ощутимо и разочарование Ахматовой революцией октябрьской - в том же «Подорожнике» читаем: «Еще недавно ласточкой свободной// Свершала ты свой утренний полет.// А ныне станешь нищенкой голодной,// Не достучишься у чужих ворот.» (1917) - и позже «Чем хуже этот век предшествующих? Разве// Тем, что в чаду печали и тревог// Он к самой черной прикоснулся язве,// Но исцелить ее не мог.» (1919).

Как видно, общее настроение Анны Андреевны первых лет после революции весьма пессимистическое, но прямых оценок произошедших событий мы в «Подорожнике» не найдем.

Но может быть, эти оценки могут быть найдены в позднейших стихах Ахматовой? Опять же нет.

Скажем, двадцатыми годами датируется «Эпиграмма», где присутствуют следующие строки: «Здесь праведных пытают по ночам// И голодом неукротимых морят». Но, во-первых, это не отношение к революции как таковой, а, скорее, отношение уже к обстановке двадцатых годов, а, во-вторых, строки эти написаны уже после расстрела Гумилева по «таганцевскому» делу, а уж свое отношение к казни своего бывшего мужа (и прекрасного русского поэта) Ахматова всегда артикулировала весьма четко.

Таким образом, в своих стихах по отношению к революции Ахматова выражает прежде всего разочарование и, если хотите, недовольство. Посмотрим, что же нам дает в рамках рассматриваемой темы «Поэма без героя» (или просто Поэма, как ее называла Ахматова).

Несколько слов в сторону, так сказать, a propos. Из всего вышесказанного отнюдь не следует, что Ахматова не имела своей собственной позиции по поводу революционных событий. Анна Андреевна иногда удивляла своими суждения по самым разным поводам. Так, В.Виленкин вспоминает, что она «возмущалась описанием открытия Музея изящных искусств в присутствии «их величеств» » у Цветаевой. Если уж такое относительно мелкое и очень давнее (беседа с Виленкиным велась в 1961 году) событие вызвало живой отклик Ахматовой, то совершенно нет никаких сомнений, что ее реакция на события революции также была весьма живой.

Тут, правда, есть два обстоятельства. Во-первых, в случае с воспоминаниями Цветаевой речь шла все же о событии л и т е р а т у р н о м. А во-вторых, речь шла все же о Цветаевой, отношения которой с Ахматовой (в том числе литературные) были весьма сложны.

Но хочется подчеркнуть еще раз - имея, несомненно, свою точку зрения по поводу происходящих событий, Ахматова не желала привносить ее в явном виде в свои стихи, считая, видимо, что это не свойственно и чуждо ее поэтике. В конце концов, даже в берлинское издание «Anno Domini», осуществленное в 1923 году и, уж конечно, неподцензурное, не были включены стихи «Вечер тот казни достоин.», очевидно, навеянные трагической гибелью Гумилева. (Допустимость этих стихов даже для Советской России подтверждается их публикацией в 1922 году в журнале «Москва»).

Значит, Ахматова совершенно сознательно не включила в берлинский сборник именно это стихотворение 1922 года, хотя значительную часть его корпуса составили стихи именно этого года.

Говоря же о значимости «Поэмы без героя» для понимания отношения Ахматовой к революции, я имею в виду следующее. Конечно, в сюжетном отношении с о б с т в е н о революция в поэме не фигурирует. Но там присутствуют два важнейших аспекта - предощущение революции - 1913 год и, так сказать, послевкусие от революции, отраженное в эпилоге. В этом смысле чрезвычайно характерны слова первой части поэмы - «нету меры моей тревоги»: в этом состоянии накануне Первой мировой войны пребывали многие. У В.Розанова в «Уединенном» и «Смертном» подобный мотив повторяется вновь и вновь: «Страшная пустота жизни. О, как она ужасна.» . Впрочем, тут, возможно, сказывается и личность самого Василия Васильевича.

А в эпилоге - то, к чему Россия пришла в результате всех потрясений: «Обуянная смертным страхом// И отмщения зная срок,// Опустивши глаза сухие// И ломая руки, Россия// Предо мною шла на восток».

Особенности поэтики Ахматовой в «Поэме без героя», конечно же, полностью сохранены, но она отличается от лирических стихотворений одним важнейшим обстоятельством: благодаря особенностям самой формы поэмы события могут быть показаны в динамике. Иначе говоря, там, где в отдельном стихотворении может быть показано только настроение, ощущение, поэма позволяет показать отношение к историческому событию через динамику жизни. И отношение это, хотя оно нигде не формулируется явно, вполне очевидно: результаты революции видятся Ахматовой трагичными. (В скобках, чтобы нас не обвинили в узости взгляда, скажем: поэма написана совсем не о том, или главным образом не о том. Но в рамках рассматриваемой темы из нее можно вычленить и приведенное суждение. Не зря сама Ахматова, подчеркивая многоплановость «Поэмы без героя», писала: «никогда еще брошенный в нее факел не осветил ее дна» ).

И последнее, касающееся «Поэмы без героя». Странным образом, как вспоминала Анна Андреевна, эти стихи начали звучать, когда Литейный мост «неожиданно развели среди бела дня . чтобы пропустить к Смольному миноносцы для поддержки большевиков (25 октября 1917 года) ». Это уже, конечно, из области мистических совпадений, которых Ахматова отнюдь не чуждалась.

Как уже было видно из вышесказанного, Ахматова, естественно, не относилась равнодушно к тем событиям в стране, которые происходили вокруг нее. А.Хейт вспоминает, что «январские события ... были ... потрясением на всю жизнь» - речь идет о Кровавом воскресенье. То же касается и отношения Ахматовой к послереволюционным обстоятельствам жизни: «Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди ... Все кладбища были разгромлены». Это - цитата из воспоминаний Ахматовой о Мандельштаме.

Но в данном случае необходимо отметить два чрезвычайно важных обстоятельства. Такие записи, конечно, можно было счесть контрреволюционными, и для советских партработников они таковыми и были. Но сама Ахматова никогда сознательной контрреволюцией не занималась; вообще старалась в политику не мешаться. Другое дело, что политика сама постоянно вмешивалась в ее жизнь (Анна Андреевна говорила о трех постановлениях ЦК по ее поводу - но об этом в следующей главке).

Иначе говоря, Ахматова описывала свою жизнь, свои ощущения, переживания, элементом чего были и впечатления от быта - советской же номенклатуре в этом виделся подрыв революции и ее идеалов, ее авторитета, что и вело к неприятностям для поэта. Так материал для поэзии становился «материалом» в чекистском смысле слова.

Надо отметить, что и в эпистолярном наследии Ахматовой прямые и четкие оценки событий 1917 года отсутствуют. Впрочем, по опять же косвенным признакам видно, что Анна Андреевна ясно осознавала обстановку в стране. Пытаясь найти свою племянницу и написав ей, она просит в письме Л.Рейснер: «опустите в Риге это письмо», понимая цензурные условия в Советской России. Впрочем, каждый адекватный человек понимал эти условия - в письме уже к Ахматовой 1921 года та же Л.Рейснер пишет про «единственного духовного брата», имея в виду расстрелянного Н.Гумилева, но не упоминая его имени.

И, наконец, последнее в этом разделе. Историки литературы советских времен очень любили рассуждать о влиянии семьи, ее демократических традиций на формирование общественно-политических взглядов Маяковского. Об этом я уже подробно говорил в соответствующей главе. Но семья Ахматовой придерживалась сходных традиций, скорее даже значительно более радикальных. Мать Ахматовой, овдовев после первого брака, приехала в Петербург учиться на Бестужевских курсах, где «ее считали членом ячейки «Народной воли» », ибо она финансировала, как теперь бы сказали, эту террористическую организацию. Отец Ахматовой считался неблагонадежным, а его преподавание в Морском училище министр внутренних дел М.Т.Лорис- Меликов счел подрывающим устои; ему «грозили в то время немалые неприятности» .

В общем, как видно, семья Ахматовой была не менее «демократической», чем семья Маяковского, однако взгляды на жизнь у двух великих поэтов ХХ века сформировались, по крайней мере в некоторых отношениях, диаметрально противоположные. Если Маяковский старался активно участвовать в общественно-политической жизни, то Ахматова, напротив, всячески этого сторонилась, если только обстоятельства не принуждали ее к такому участию хотя бы косвенно (как после ареста Н.Пунина и Л.Гумилева в 1935 году, о чем подробнее будет сказано ниже).

Приведенные факты лишний раз доказывают то, что в особых доказательствах и не нуждается: пристальное большевистское внимание к чистоте происхождения было дикой чушью. И Ахматова, и Маяковский были дворянами, а Ахматова по матери была еще, что называется, столбовой дворянкой - ее предки принадлежали «к древнему ... дворянскому роду, восходящему к XVI веку», однако их отношение к революции было различным. Однако «революционное» прошлое семьи, возможно, и проявилось в том, что Анна Андреевна впрямую, в открытую не критиковала собственно революцию, в отличие от многих последующих событий (впрочем, равно возможно, что еще большую роль здесь сыграла элементарная осторожность, как в случае с посылкой письма через Ригу).

.3 Анна Ахматова и советская власть

В отличие от двух других героев моего исследования, Ахматова прожила при советской власти очень долго - почти пятьдесят лет, что составило более половины ее жизни (и, надо отметить, более половины времени существования самой советской власти). При таких обстоятельствах, особенно учитывая привычку этой самой власти вмешиваться в дела литературы, а особенно в дела поэта Анны Ахматовой) Анна Андреевна даже при всем желании не могла остаться в стороне от событий, происходивших в стране вообще и с ней лично.

Наиболее острыми темами в «общении» Ахматовой с властями были постоянные аресты Л.Н.Гумилева (и Н.Н.Пунина до его смерти в лагере в 1953 году), цензурные запреты на публикацию стихов и поношение их автора в прессе, издание особых постановлений ЦК, касающихся Ахматовой и ее антисоветских, якобы, творений. Арест и расстрел Гумилева не являлся темой для общения, так как по тем же цензурным соображениям являлся темой запретной, а само событие как бы небывшим; то же касалось и собственно поэзии Н.С.Гумилева.

Разговор об условиях жизни Ахматовой в СССР начнем, пожалуй, с тех самых пресловутых постановлений. По мнению самой Ахматовой, таких постановлений было три - в 1924, 1940 и 1946 годах. Текст первого из них не обнаружен, и документальных доказательств его существования нет, однако два других решения ЦК по поводу Ахматовой, а затем Ахматовой и Зощенко, определенно существуют и оказали значительное влияние на жизнь поэта, хотя и разное по силе.

Первое из постановлений, «мифическое» 1924 года, сама Ахматова увязывала с тем, что ее не печатали пятнадцать лет - с 1925 по 1940 год. Именно наличием решения ЦК Анна Андреевна объясняла цензурные запреты на свои стихи; кроме того, Мариэтта Шагинян якобы (по словам той же Ахматовой) сообщила ей о существовании такого постановления. Было ли это постановление или нет, не так, по сути, и важно - много лет Ахматову не печатали, жилось ей (в том числе и в материальном отношении) весьма тяжко; надо отметить, что в сборнике «Из шести книг», вышедшем в 1940 году, отсутву- ют стихи, датированные десятью из названных пятнадцати лет. Это, конечно, не следует считать свидетельством совершенного неписания Ахматовой стихов в эти годы (тем более, что теперь известны многие стихи, датированные годами, за которые нет стихов в сборнике 1940 года, хотя бы «И ты мне все простишь.»), однако сама атмосфера, складывавшаяся вокруг поэта, явно не способствовала сочинительству.

Причину такого постановления, если оно существовало, объяснила «Литературная энциклопедия» в 1929 году - ее творчество трактовалось как «отражение культуры дворянских усадеб», что было неуместно в реалиях и конца двадцатых, и тридцатых годов.

С 1940 года начинается новый этап в жизни поэта - этап потрясений и постоянной смены отношения властей к Ахматовой. В этом году «Сталин вдруг проявил к Ахматовой интерес и благоволение», и сразу же был выпущен сборник «Из шести книг». Однако менее чем через полгода последовало второе постановление ЦК об Ахматовой (если, конечно, постановление 1924 года считать реально существовавшим), в котором стихи Анны Андреевны характеризовались как идеологически вредные и религиозно-мистические; книгу решено было изъять (впрочем, к тому времени она уже давно, конечно, в своей массе разошлась).

Однако это постановление не отразилось существенным образом на судьбе Анны Ахматовой. Это был, несомненно, удар, ибо после такого решения ЦК не ясно было, чего ждать дальше (все же член семьи врага народа - ЧВСН, по тогдашней аббревиатуре - Л.Н.Гумилев находился в лагере), однако в этот раз все относительно обошлось. За время короткой «публичности» Ахматова вступила в союз писателей и даже была выдвинута Пастернаком и Фадеевым на Сталинскую премию. Но самое главное - вскоре началась война, и талант Ахматовой стал востребованным уже для написания патриотических стихотворений («Мужество» появилось в «Правде» в марте 1942 года, хотя и с цензурной правкой). Более того, в 1943 году в Ташкенте был издан новый сборник стихов Ахматовой.

Однако такое благополучие продолжалось недолго - в 1946 году, 14 августа, вышло приснопамятное постановление ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» ». Среди прочего в нем говорилось: «Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадничества ... наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе». Надо признать своеобразную правоту авторов этого постановления, если глядеть на обстоятельства дела с и х колокольни и рассматривать литературу, любую литературу, как сугубое идеологическое орудие партии.

Результаты этого постановления были для Ахматовой куда значительнее, трагичней и долговременней, чем постановления 1940 года. Через пять дней после его принятия она, как и Зощенко, были выведены из правления Ленинградского отделения Союза советских писателей, а 4 сентября Ахматову и Зощенко исключили и из самого Союза.

Наиболее остро последствия этого постановления чувствовались около пяти лет: в изданной в 1949 году книге Радищева не указана даже фамилия Ахматовой, сделавшей переводы его писем. На следующий год, в связи с новым арестом Н.Н.Пунина (и его десятилетним сроком - из лагеря Пунин уже не выйдет) Абакумов пишет Сталину записку о необходимости ареста Ахматовой. Но, по большому счету, для Анны Андреевны все обошлось и в этот раз - ее не только не посадили, но и в январе 1951 года даже восстановили в Союзе советских писателей.

Если с мотивами двух первых постановлений ЦК все относительно ясно, то постановление 1946 года является отчасти загадочным. Конечно, все претензии к Ахматовой, озвученные еще в 1940 году, в первую очередь по идеологической линии, сохранялись - однако не было ни поводов, ни причин для столь резкой реакции именно в августе 1946 года.

Реально можно рассматривать две причины появления этого постановления. Первая - это общее усмирение послевоенной вольницы, которая, в частности, выражалась в весьма странном, явно «несоветском» (с административно-политической точки зрения) составе правления Ленинградского отделения Союза советских писателей - в него входили А.А.Ахматова, М.М.Зощенко, М.Л.Лозинский.

Вторая линия догадок касается первого секретаря посольства Великобритании Исайи Берлина. Соломон Волков в беседах с Иосифом Бродским говорит, что деятельность Берлина «вполне соответствует советским представлениям о шпионской деятельности» и даже предполагает, что «Сталин ревновал Ахматову» . Последнее предположение, несомненно, спекулятивно, хотя психологически и возможно. Но как бы то ни было, вся эта история 1945 года, история встреч Анны Андреевны с Берлиным, а затем еще и с Рэндолфом Черчиллем - сыном Уинстона Черчилля,журналистом, бросила на Ахматову некую тень подозрений в неблагонадежности. Как отмечает Аманда Хейт, «встречаться с иностранцем в частном порядке без особого на то разрешения властей ... было равносильно измене» . Сказано, возможно, излишне категорично, и не всякая встреча с иностранцем влекла подозрения в измене или шпионаже, но такие встречи, безусловно, брались на особый контроль НКВД (затем МГБ), и неприятности для советского гражданина были более чем вероятны.

Для самой Ахматовой встречи с Берлиным (кроме их романтической составляющей) были возможностью узнать о своих знакомых и друзьях, эмигрировавших после революции, вестей о которых она не имела много лет. Однако совершенно несомненен тот факт, что после войны и своей относительной «реабилитации» в глазах партии и Сталина - членства в правлении Ленинградского отделения Союза писателей, выхода стихов и напечатания двух книг, выхода из лагеря Льва Николаевича Гумилева - Анна Андреевна несколько утратила бдительность. Вряд ли она позволила бы себе такую вольность как встреча с первым секретарем иностранного посольства и сыном Черчилля в 1937 году.

Таким образом, как мне представляется, постановление 1946 года имело своей целью поставить «творческую интеллигенцию» на место, предписанное ей еще Лениным, а запутанная история с Берлиным и Рэндолфом Черчиллем была лишь обстоятельством, лишь отягощавшим «вину» Ахматовой в глазах партийных бонз.

Еще одним узловым пунктом в отношении Ахматовой к новой власти был расстрел Гумилева. Как и относительно революции, Ахматова старалась не высказываться по этому поводу публично.

Здесь стоит сделать небольшое отступление и на время вернуться к теме предыдущего раздела. В 1925 году Ахматовой были написаны стихи «Я именем твоим не оскверняю уст.», содержащие отточия в последней строфе. Эти отточия стало возможно заменить текстом исключительно по воспоминаниям Л.К.Чуковской - окончательно строфа выглядит так: «Тому прошло семь лет. Прославленный Октябрь,// Как листья желтые, сметал людские жизни.// А друга моего последний мчал корабль// От страшных берегов пылающей отчизны». Стихотворение посвящено Борису Анрепу, уехавшему в Англию. Конечно, при жизни Ахматовой из-за щекотливости поднятых тем стихи не публиковались (даже с отточием), и даже в публикации 1986 года последняя строфа отсутствовала. Как видно, Анна Андреевна вполне представляла себе всю неуместность печатания этих стихов в СССР и опасность такого мероприятия (да и с 1925 года, года написания вышеприведенных строк, ее перестали печатать).

Похожим образом обстояло дело и с реакцией Ахматовой на арест и последующий расстрел Гумилева в 1921 году. Говоря о сборнике «Подорожник», А.Хейт подчеркивает, что «Ахматова сделала все, чтобы для читателей эта книга была навсегда связана с именем покойного мужа». Это, однако, явная хронологическая путаница. Сборник «Подорожник» увидел свет в апреле 1921 года, расстрелян Гумилев был в августе, а сообщение о «раскрытии заговора» появилось лишь 1 сентября. Поэтому искать увековечение памяти Гумилева в этой книге Ахматовой бессмысленно.

Следы этого увековечивания появляются в «Anno Domini», но очень, как и следовало ожидать, осторожные. Исследователи, в частности, М.Кралин, однозначно относят к памяти Гумилева два стихотворения этого сборника - «Страх, во тьме перебирая вещи.» (датировано 21 августа 1921 года) и «Заплаканная осень, как вдова.» (15 сентября того же года). Посвящения Гумилеву, все из той же осторожности (хотя, возможно, что и по цензурным соображениям) отсутствовали.

В сущности, оба этих стихотворения выражают лишь скорбь, но никак не бунт - впрочем, и подобное выражение скорби (будь оно открытым) власти, без сомнения, сочли бы неуместным.

Надо сказать, что трепетное отношение к Гумилеву Анна Андреевна пронесла через всю жизнь - отсюда и ее неудовольствие поздними мемуарами, в которых утверждалось, что «таганцевский» заговор на самом деле имел место и Гумилев принимал в нем активное участие.

Вопрос о реальности заговора, из-за причастности к которому был расстрелян Гумилев, до сих пор, по сути, остается открытым. Так, А.Гумилева, жена брата Николая Степановича, открыто пишет в своих воспоминаниях, что «поэт скрыл ... от всей семьи ... свое участие в заговоре». Н.Я.Мандельштам полагала, что расстрел Гумилева и все «таганцевское» дело было результатом какой-то чудовищной провокации, когда «террор развернулся во всю силу» после кронштадтского мятежа. Мемуаристы из среды эмигрантов, такие, как И.Одоевцева, бывшая возлюбленная Гумилева, говорили чуть ли не о складах оружия, припрятанных Николаем Степановичем.

Мне все эти разночтения кажутся маловажными, особенно в рамках рассматриваемой темы. Ужиться с советской властью Гумилев не мог, эмигрировать не собирался (не затем он возвращался из Франции уже после революции) - при любых фактических обстоятельствах его судьбы конец Гумилева был вполне предсказуем. Лишнее свидетельство этому находится в воспоминаниях Ю.Анненкова: «Гумилев на допросе открыто назвал себя монархистом» .

Для нашей же темы особенно важно отметить, что Ахматова до конца своей жизни пыталась восстановить доброе имя бывшего мужа в глазах советской власти, используя для этого, правда, вполне дипломатические приемы.

Перейдем теперь к последнему и, в сущностном отношении, наиболее важному аспекту взаимоотношений Ахматовой с советской властью - тому аспекту, который связан с цензурой.

За шесть лет (с начала печатания, имея в виду публикацию в «Аполлоне» в апреле 1911 года), предшествующих советской власти, у Ахматовой вышли три книги - «Вечер», «Четки» и «Белая стая» - то есть по книге в два года. За почти полвека, которые Ахматова прожила уже при «народной власти», Ахматова смогла опубликовать 7 книг стихотворений - приблизительно одна книга за семь лет.

Это чистая статистика - теперь следует поговорить о каждом из этих сборников подробнее. «Досоветские» стихотворения Ахматовой с цензурной точки зрения рассматривать смысла не имеет - цензура в 1910-х годах в Российской империи, а затем при Временном правительстве, фактически отсутствовала.

Совсем иначе дело обстояло после октябрьской революции. Впрочем, два первых «советских» сборника стихов Ахматовой, «Подорожник» и «Anno Domini MCMXXI», вышедшие в 1921 и 1922 годах, особой цензурной «обработке» не подверглись из-за относительной либеральности тогдашней политики в области печати. А.Хейт даже пишет, что «утверждать, как это делала впоследствии критика, что в ахматовской поэзии нет ни слова об этих великих исторических событиях, значит попросту говорить неправду». Это высказывание интересно с нескольких точек зрения.

О стремлении Ахматовой отстраниться от политики, отгородиться от внешних обстоятельств, когда это возможно, уже говорилось выше. Но высказывание А.Хейт в контексте рассказа о двух вышеназванных сборниках имеет некий подспудный смысл: Ахматова сказала то, что хотела сказать, и уделила историческим обстоятельствам эпохе ту меру внимания, которую хотела уделить. А это, конечно, не так.

Существуют стихотворения 1921-1922 годов, которые вполне могли быть включены в названные сборники, но включены туда не были. Мотивы этого, безусловно, могут быть различны, и особенно это касается «Anno Domini MCMXXI», который замысливался именно как структурированный стихотворный сборник. Однако доказательством от обратного можно показать, что, скорее всего, мотивы невключения этих стихов в книги были в первую очередь цензурные.

Приведу два примера. В сентябре 1922 года были написаны стихи, написанные для Л.Замятиной и содержащие такие строки: «Здравствуй, Питер! Плохо, старый,// И не радует апрель.// Поработали пожары// Почудили коммунары,// Что ни дом - в болото щель». Говоря о доказательстве от противного, я имею в виду следующее: конечно, именно это стихотворение могло быть не включено в книгу по чисто художественным причинам. Но гораздо важнее, что ни одно из стихотворений, вошедших в сборник, подобных сентенций не содержит. Кстати, важно обратить внимание и на дату написания этих стихов - сентябрь 1922 года. В русское издание сборника Ахматова их не успела бы включить, но уж в берлинское переиздание, содержащее раздел «Новые стихи» и вышедшее в 1923 году, стихотворение, несомненно, могло быть включено.

Второй пример касается четверостишия «Не странно ли, что знали мы его?», написанного на смерть Блока в августе 1921 года. Конечно, касалось оно смерти Блока, но в данном случае опять же чрезвычайно важна дата - август 1921 года - это время раскрытия «таганцевского» заговора, ареста и, возможно, уже и расстрела Гумилева - поэтому стихотворение выглядит явно двусмысленно.

Однако все вышесказанное касается предварительной, так сказать, цензуры, предшествующей публикации, а существовала еще и цензура послепубликационная - как пишет С.Коваленко, даже из берлинского сборника было выдрано неугодное стихотворение (почти из всего отпечатанного тиража).

Издательская история Ахматовой при Сталине, как и всякая история сталинских времен, была, если можно так выразиться, весьма веселой. За это время по поводу Ахматовой было издано два постановления, изданы две ее книги - «Из шести книг» в 1940 (часть тиража изъята) и «Избранные стихи» в 1943, и, как минимум, одна книга уничтожена.

Эти, изданные при Сталине, книги цензурировались по полной советской программе. Очевидность цензурного вмешательства в данном случае не подлежит сомнению - к моменту выхода ташкентского сборника уже более трех лет как написана поэма «Путем всея земли», написаны «Реквием» и «ташкентская» редакция «Поэмы без героя». Ничего из названного опубликовано не было.

Наконец, в хрущевские времена вышли в свет еще две книги Ахматовой - в 1958 и 1960 годах. Эти книги, несмотря на относительно либеральные времена, также подверглись жесткой цензурной обработке. Однако цензура, хотя и жесткая, хотела казаться «оттепельной», и оттого, видимо, «Путем всея земли» была все же опубликована. Впрочем, и публикация этой поэмы не обошлась без цензурных купюр: были исключены некоторые стихотворные строки и почему снято прозаическое введение к поэме, обозначенное автором «Вместо предисловия». Почему это было сделано - бог весть: никакой крамолы эти полстранички текста, как ни читай, не содержат.

Из «Поэмы без героя» были опубликованы лишь фрагменты, несмотря на то, что, как отмечает М.Кралин, «стремясь опубликовать поэму, Ахматова шла на цензурные уступки» . Наиболее крамольное произведение Ахматовой, «Реквием», как ни странно, также увидело свет при жизни автора - но за границей (в Мюнхене в 1963 году) и с особым предуведомлением, что оно издается без ведома автора - для его же, автора, разумеется, безопасности.

И, наконец, последнее, что я хотел бы сказать в главе об Анне Ахматовой. Можно поставить такой вопрос: насколько далеко Анна Андреевна была готова пойти на уступки власти? На этот вопрос помогает ответить цикл «Слава миру», часть из которого была опубликована в 1950 году в журнале «Огонек».

Н. Бердяев писал: «почти нет надежды, что вечная нормативная культура ... одолеет эти варварские звуки, эти варварские жесты». Строки, написанные в 1918 году, относятся к футуризму, представляющему «новую жизнь» в то время - но в равной мере они могут быть отнесены и к представителям новой художественной жизни, именовавшими себя соцреалистами. Как выяснилось теперь, почти через полвека после смерти Ахматовой, надежда все-таки есть, но в ее время ситуация смотрелась иначе.

«Слава миру» совершенно очевидно показывает, что Ахматова, к сожалению, пошла на довольно серьезные уступки. Впрочем, не нам ее судить - после постановления 1946 года фактически безработную и бездомную, «непечатную», с Н.Пуниным, который через три года умрет в лагере, и с год назад арестованным сыном. Ввиду всех этих обстоятельств, да и общих обстоятельств эпохи, неудивительны строки 1950, публиковавшиеся в «Огоньке»: «И Вождь орлиными очами// Увидел с высоты Кремля,// Как пышно залита лучами// Преображенная земля». М.Кралин пытался анализировать эти строки, вообще весь этот цикл, с литературоведческой точки зрения, однако это кажется мне излишним - акт о капитуляции нечего анализировать.

Таким образом, Ахматова, всю жизнь пытавшаяся отстраниться от политики, оказалась в итоге объектом, а не субъектом этой политике - в следующей главе посмотрим, какая судьба была уготована тем русским поэтам, кто выбрал иной путь.

3. Георгий Иванов

.1 Два варианта жизни

В стихотворении, посвященном Георгию Иванову, и включенном в сборник 1916 года «Облака», Г.Адамович написал: «Но правда, жить и помнить скучно!». Эти слова, а, вернее, их интерпретация в смысле ностальгии и желания (и невозможности) забвения стали гимном целого поколения замечательных русских поэтов, оказавшихся за пределами родины в результате октябрьской революции.

В сущности, то обстоятельство, что третьим героем моей работы стал именно Георгий Иванов, можно считать авторским произволом. В равной степени им могли стать и В.Ходасевич, и Г.Адамович, и даже Дон Аминадо (почему нет?). Г.Иванов был выбран исключительно из-за склонности автора к его стихам; никакого идеологического обоснования такого выбора не существовало.

Возможно, что даже и выбор этот в методологическом отношении не самый лучший - ведь, как и Анна Ахматова, Георгий Иванов в своей поэзии уходил корнями в акмеизм, что несколько сужает широту работы. Однако, обдумывая структуру своей работы, я построил ее не на принадлежности моих героев к тем или иным литературным группировкам, а на мере их вовлеченности в советский социальный, а отчасти и политический процесс. Как можно видеть, от Маяковского к Г.Иванову эта вовлеченность постоянно идет на убыль - Маяковский активно участвовал в строительстве нового общества, Ахматова пыталась избежать участия в политике, но политика ее настигала, а Георгий Иванов оказался не только вне советской политики, но и вне, скажем так, всего советского (а, вернее, русского) - русской жизни, русской культуры, русского языка. Причем оказался совершенно сознательно, как и большинство других представителей первой волны русской эмиграции: именно по этой причине на месте Г.Иванова не мог бы оказаться Игорь Северянин (отделившийся от России вместе с Эстонией, где он проживал в те годы), Марина Цветаева (вернувшаяся в СССР) или Владимир Набоков (по причине того, что он являлся в первую очередь прозаиком, а не поэтом).

Итак, фигура Георгия Иванова рассматривается в данной работе как образ, в некоторой степени собирательный; впрочем, говорить о собирательности образа русского поэта-эмигранта первой волны можно, конечно, лишь условно. Поясню это на примере.

Полемика поэтов, оставшихся в советской России и тех из их коллег, кто эмигрировал, в общих чертах сводилась к следующему. Аргументация эмигрантов была примерно такой. Во-первых, находясь в свободной стране, поэт может писать гораздо свободнее, а, следовательно, лучше, чем находясь под контролем тоталитарного режима. Во-вторых, само сохранение не только свободы, но и жизни - некая обязанность поэта, ибо он несет слово, которое диктуется ему свыше. Все эти чисто умственные соображения, как правило, в эмоциональном плане застилались ностальгией и ощущением перевернувшегося мира. Это прекрасно выразил В.Ходасевич: «Счастлив, кто падает вниз головой:// Мир для него хоть на миг - а иной». В этих строках ощущается и счастливое избавление от российских опасностей, и ощущение внезапного крушения привычного миропорядка.

Конечно, в среде эмиграции присутствовали самые различные настроения, но, пожалуй, главнейшим из них было (особенно поначалу) сознание временности всего происходящего. Позже, после окончания Второй мировой войны, надежды на временность большевистского правления выглядели уже анекдотически, о чем и писал Г.Иванов: «Снится им - из пустоты вселенской,// Заново (и сладко на душе)// Выгарцует эдакий Керенский// На кобыле из папье-маше». Иными словами, надежды на скорую перемену участи, на возвращение прежней жизни во многом сменились на безнадежность и апатию.

Тут важно отметить, что в публичных (не стихотворных) заявлениях продолжала звучать нота правоты, в то время как в стихах явно проявлялось чувство отчаяния.

Те же из поэтов, кто остался в России, главным аргументом в заочном споре с эмигрантами считали невозможность отрыва писателя от родины и языка; необходимость разделить свою судьбу с судьбой своей Родины. Именно об этом знаменитые стихи Ахматовой «Не с теми я, кто бросил землю.» с известными строками «Но вечно жалок мне изгнанник,// Как заключенный, как больной» . Надо отметить, что стихи эти были написаны в 1922 году, когда железный занавес окончательно еще не опустился - и оттого строки Ахматовой вскоре стали известны за рубежом и обидели многих.

Впрочем, и оппоненты не стеснялись в выражениях. З.Гиппиус в «Черной книжке» говорит о некоей даме, что «она перебралась к Горькому, который усыпал ее бриллиантами» - надо отметить, что речь идет об осени 1919 года в Петрограде, временах голода и близкого холода (Горький тогда еще не разочаровался в большевистском правительстве и не эмигрировал).

Сложность отношения писателей и поэтов, оставшихся на родине, хорошо отразилось в стихотворении Маяковского «Американские русские», написанном после поездки в Америку в 1925 году. Это стихотворение может быть прочтено на трех уровнях. На первом, фактическом, вполне лефовском по духу, уровне, показывается странное смешение языков в эмигрантской Америке. На втором, юмористическом, видна усмешка Маяковского, услышавшего странный волапюк, на котором изъясняются эмигранты. Но есть в этих стихах и третий, видимо, непредусмотренный уровень, уровень едва ли не сочувствия к эмигрантской участи: «Штаны// заплатаны,// как балканская карта».

Итак, в дальнейшем в этой главе мы будем говорить о гражданской позиции Георгия Иванова, его взгляде на те общественные и социальные сдвиги, которые происходили в тогдашней России (взгляды и изнутри, до эмиграции, и снаружи, уже из Парижа), а также о том, как отражались эти взгляды в поэзии Г.Иванова.

Кроме того, поскольку сам Иванов рассматривается лишь как пример поэта-эмигранта, я постараюсь не упустить из виду и то, как на события в советской России откликались другие уехавшие, чьи взгляды далеко не всегда совпадали с ивановскими. 4.2. Георгий Иванов как человек и гражданин.

В.Крейд справедливо отмечает, что «мемуарная литература о Г.Иванове ... на удивление скудна». Этот факт действительно несколько странен - допустим, Н.Берберова в книге «Александр Блок и его время» имени Г.Иванова не упоминает, говоря лишь, что «питомцы Гумилева полностью лишены индивидуальности», делая исключение лишь для Ахматовой и Мандельштама. В случае с Берберовой и конкретной книгой причина манкирования фигурой Г.Иванова отчасти понятна - герой книги А.Блок, как символист, был литературным противником Георгия Иванова, но та же ситуация повторяется и в другой мемуарной книге Берберовой - «Курсив мой», где моему герою также уделено немного места.

Даже после смерти Иванов не был обласкан критикой и людьми писавшими о нем - казалось, максима de mortuis aut bene, aut nihil совершенно не справедлива для Георгия Владимировича - зато к нему полностью применима другая латинская максима: quod licet Jovi, non licet bovi - ведь каких только высказываний не позволяли себе, скажем, Иван Бунин или Ходасевич, однако относились к ним всегда внимательно и почтительно.

Трудно сказать, отчего произошло именно так. Возможно, дело было в ершистом характере Георгия Владимировича, возможно, в том, что он не примыкал к эмигрантским объединениям, возможно, в обстоятельствах личного характера: на фоне нищей эмигрантской среды Иванов выглядел обеспеченным человеком (отец Ирины Одоевцевой, его жены, присылал им деньги из Латвии, будучи человеком обеспеченным): бог весть. В этих обстоятельствах особенное значение приобретают собственные сочинения Г.Иванова и те немногие мемуары, которые были ему посвящены.

Сам Иванов о своих политических воззрениях говорил так - «правее меня только стена» ; К.Померанцев в своих воспоминаниях называет его «закоренелым монархистом». При таких воззрениях оставаться в России было чрезвычайно затруднительно (хотя возможно - ведь Гумилев не только остался, он даже вернулся в советскую Россию из Франции и вновь уезжать не собирался) - поскольку «жизнь в советизированной России становилась все тяжелее ... Иванов не смог там остаться. Он уехал из России, но - не покинул ее».

Конечно, вопрос эмиграции был вопросом морального и этического выбора, но приведенная цитата из Ю.Анненкова - не только об этом, она многопланова. Во-первых - что имеется в виду под фразой о том, что «в советизированной России становилось все тяжелее»? Морально - несомненно; в смысле личной безопасности - бесспорно, но здесь присутствует и еще один, буквальный аспект - становилось тяжелее жить.

В тех же мемуарах «Дневник моих встреч» Ю.Анненков приводит рассказ В.Шкловского о Петрограде зимы 1920 года: «Умирали просто и часто. Умрет человек, его нужно хоронить. Стужа студит улицу. Берут санки, зовут знакомого или родственника, достают гроб, можно на прокат, тащат на кладбище. Видели и так: тащит мужчина, дети маленькие, маленькие подталкивают и плачут.

Из больницы возили трупы в гробах штабелем: три внизу поперек, два вверху, вдоль, или в матрасных мешках. Расправлять трупы было некому - хоронили скорченными». Такие обстоятельства труднопереносимы для любого человека, но для эстетствующего (как тогда Георгий Иванов - свидетельство приведено во введении со слов малолетнего Левушки Гумилева) - практически непереносимы.

Всю жизнь, до определенного момента (захвата Латвии Советским Союзом) Георгию Иванову удавалось избегать бытовых проблем и неурядиц. При этом надо отметить, что Георгий Владимирович «был уверен в своей неспособности к какой-либо работе» и «всю жизнь жил, никогда и нигде не работая, а писал, только когда хотел». Вот уж барственность, по эмигрантским обстоятельствам, просто-таки фантастическая; да и вообще из приведенных свидетельств образ складывается весьма непривлекательный - даром что авторы приведенных строк - один из преданнейших учеников, Кирилл Померанцев, и жена, Ирина Одоевцева

Впрочем, такие свидетельства «небожительства» применимы далеко не только к Георгию Иванову - при известной тенденциозности и Анну Ахматову можно счесть прихлебателем, полжизни прожившим по чужим домам и за чужой счет.

Георгий Иванов, как уже говорилось, придерживался монархических воззрений и на события русских революций, как и на сам факт их осуществления, не мог отреагировать позитивно, так сказать, по определению. Нелюбовь «эстетствующего» Иванова распространялась, в том числе, и на «крестьянских» поэтов (уж какие они были там крестьянские - разговор особый), и даже на «народную школу» Городецкого, с его восславлением мужичков и «народной стихии».

Конечно, в этом самом, якобы, возвращении к корням, в призывах «скорее лапти обратно на ноги, скорее обратно поддевку, гармонику» ощущалось очевидное дурновкусие, ибо, как отмечал в свое время В.Шкловский, реальный мужичок с удовольствием менял косоворотку на хорошие штиблеты и пиджак. Однако и ничего очевидно криминального в подобном маскараде не было - во что бы там ни наряжались «мужиковствующие» поэты, из их среды, как-никак, вышли Есенин, Клюев, Клычков, тот же Городецкий - люди не последних способностей.

Георгий Иванов не желал относиться к этой группе снисходительно - в «Петербургских зимах», как только речь заходит о «крестьянских» поэтах, на страницах сразу начинает ощущаться ирония, гротеск, а иногда и издевка (впрочем, самого Городницкого Иванов признавал значительным поэтом). Возможно, именно из-за подобной неуживчивости и отношение к Георгию Иванову как до эмиграции, так и затем, в Париже, было далеко не самое лучшее.

Впрочем, речь о «мужиковствующих» поэтах я завел не для прояснения взаимоотношений на российском Парнасе начала ХХ века, а лишь для того, чтобы показать, как моему герою не нравились подобные «народно-демократические» объединения и учреждения - не нравились, как мне думается, из чисто эстетических соображений - и тут Георгий Владимирович был, вне всякого сомнения, в своем праве.

Не принимая «народнических» поползновений своих собратьев по цеху - поэтов, Георгий Иванов тем более не принял ту власть, которая выдвинула лозунг продвижения кухарок к управлению государством. Общее отношение Иванова к большевикам, пришедшим к власти, думается, можно охарактеризовать одним словом - презрение (впрочем, и к Временному правительству он пиетета не испытывал - выше уже приводилась цитата о Керенском).

Тех, кто поддерживал большевиков, Георгий Иванов подозревал либо в трусости, либо в неискренности, либо и в том, и в другом одновременно. В «Петербургских зимах» он писал: «среди примкнувших к большевикам интеллигентов большинство было проходимцами и авантюристами»; однако для Есенина и Маяковского Георгием Ивановым делались исключения.

Впрочем, общая мотивировка поведения людей, оказавшихся, по словам самого Иванова, «около большевиков», была малопочтительной - даже поведение уважаемого им О.Мандельштама Георгий Иванов объяснял тем, что ему нужно было чем-то питаться, а окончательно вступить в партию Мандельштам опасался, так как «придут белые - повесят».

Притом мнение о самих большевиках у Георгия Владимировича было куда более категоричное и отрицательное. Примером может послужить описание попойки советских чинов, во время которой Блюмкин, «расстрельщик, страшный, ужасный человек» подписывает расстрельные ордера, не помня даже людей, которых он собирается отправить «в расход». Здесь же присутствует дрожащий от страха Мандельштам.

С таким настроением, с таким отношением к происходящим на Родине событиям, Георгий Иванов в 1922 году уехал в эмиграцию.

Обосновавшись во Франции, Г.Иванов обнаружил, что никакого единства в эмигрантской среде нет. Мнения о происходящих событиях были самые разнообразные - от «Россия погибла», озвучиваемых людьми правых взглядов, часто участниками гражданской войны (естественно, на стороне белых) до «временных проблем», которые рано или поздно будут решены - так думали эмигранты «экономические», бежавшие, прежде всего, от бытовой неустроенности на Родине.

В этих обстоятельствах Георгий Иванов, в силу своих монархических воззрений, сблизился с Д.Мережковским, З.Гиппиус, И.Буниным - образовался литературный (отчасти общественно-литературный) кружок «Зеленая лампа». Впрочем, и среди членов этого кружка, и среди посетителей «Лампы», люди попадались самые разные.

Вся эмигрантская пестрота в своей полноте предстает в мемуарах И.Одоевцевой «На берегах Сены». Здесь и Мережковский, пророчествующий: «Если мы не сумеем победить близнецов, двух величайших соблазнов: Эриса -войну, и Эроса - сладострастие ... нас всех ждет гибель!» (впрочем, о Мережковском еще доэмигрантской поры Н.Берберова писала, что он «стремится объединить вокруг себя всех, у кого еще есть силы и воля обороняться против грядущей тьмы» - хорош объединитель!). Тут и Борис Поплавский, любитель парадоксов, говорящий, что «свобода несет горе и беды и что ее следует заменить прекрасным рабством, так как рабы наисчастливейшие люди на свете», но делающей из этого странный вывод о необходимости восстановления в России крепостного права. Тут и Эренбург, «вращающийся» вокруг эмигрантской публики и свидетельствующий, как «Ахматова . выступала на своем большом вечере», что Лев Гумилев - «молодой специалист по истории Центральной Азии . на отличном счету». Здесь же и Адамович, и Бунин, и Керенский, живущий, так сказать, на проценты со своего прошлого политического капитала, и бог знает кто еще.

Резкую линию раздела среди эмигрантов, в том числе русских, провела начавшаяся Вторая мировая война. Часть эмигрантов, как, например, Гайто Газданов, «становится участником французского Сопротивления» . Другая часть, к которой, к сожалению, принадлежал и Г.Иванов, придерживаются, так сказать, германофильской ориентации.

С этой позицией спорит в своей новой книге «Жизнь Георгия Иванова» Андрей Арьев, выражаясь так: «необоснованные подозрения со стороны литературной братии в коллаборанстве». Возражения Арьева малоосновательны по двум причинам. Во-первых, и в главных, даже то поведение, которое сам Арьев описал как жизнь « «обывательскую» . от всех гражданских дел отстранившись», уже, при некоторой строгости подхода, можно счесть поведением коллаборантским. А, во-вторых, споры и опровержения того факта, что за столом у Георгия Иванова сиживали немецкие генералы (таковые опровержения есть и у Ирины Одоевцевой) бессмысленны - гораздо важнее тот факт, что подобные разговоры пошли именно о людях, входивших в кружок «Зеленая лампа» - Иванове, Гиппиус.

Еще в своей статье 1933 года «О новых русских людях», довольно обширной, Георгий Иванов писал: «самый круг борьбы . ограничен уже тем самым, что вели ее люди одной и той же старой русской культуры и одного кожного, кровного отвращения к разрушителю этой культуры - большевиз- му». Иными словами, Иванов был согласен выслушивать сентенции Бориса Поплавского о благости рабства и крепостного права, но на дух не переносил всего, что каким бы то ни было образом связано с новой властью в России.

Здесь сказалась, конечно, узость общественно-политических взглядов Георгия Иванова, который и во времена холодной войны питал надежды, что большевизм вот-вот будет сокрушен, хотя бы и военной силой, хотя бы и ядерным оружием (замечу в скобках, что на примере Г.Иванова хорошо видно, насколько поэт более прозорлив в стихах, чем в своих воззрениях - ведь, на словах надеясь на сокрушение большевизма, Иванов писал: «что мечтать-то? Отшумели годы,// Сны исчезли, сгнили мертвецы» ).

Надо сказать, что подобное германофильство дорого обошлось Георгию Иванову - он рассорился со своим старым приятелем Адамовичем и многими другими эмигрантами, его стали обвинять в шкурных интересах - обвинение, совсем неуместное по адресу Георгия Владимировича: в конце концов, немцы конфисковали его виллу в Биаррице, что послужило прологом материальных проблем, преследовавших Иванова и Одоевцеву все послевоенные годы.

Иван Бунин не менее Георгия Иванова не любил большевиков - в декабре 1918 он даже написал нечто вроде воззвания под заголовком «Привет созни- кам!», говоря, что именно союзники (а в 1918 году, как ни взгляни, интервенты) «порвали в клочки тот постыднейший в мире ярлык, на котором от имени великой России расписался репортер Карахан».

Но Иван Алексеевич оказался человеком более гибким или, если хотите, более умным - он сумел разобраться, что интервенция 1918 года, которую он приветствовал - совсем не то же, что вторжение в СССР гитлеровской Германии, и потому был всецело на стороне России, пусть и под ненавистной ему большевистской властью.

Посмотрим далее, как отразилось мировоззрение Георгия Иванова уже в его поэтических произведениях.

.2 Георгий Иванов как поэт

Выше были приведены примеры двух поэтов с совершенно различным общественным темпераментом: Владимира Маяковского, для которого участие в общественно-политической и литературной деятельности на некоторых этапах жизни было почти равнозначным, и Анны Ахматовой, оставшейся в литературе прежде всего как лирический поэт, и у которой лишь под сильным увеличительным стеклом (не беря в расчет период Великой отечественной войны) в стихах можно обнаружить гражданский подтекст.

Такое обобщение, конечно, как и все обобщения, страдает неточностью. Для раннего Маяковского протест общественно-политический был функцией лирической поэзии (как в стихотворении «Нате!», кончавшемся строфой: «... сегодня мне, грубому гунну,// кривляться перед вами не захочется - и вот// я захохочу и радостно плюну,// плюну в лицо вам// я - бесценных слов транжир и мот» ), так же, как и для Ахматовой тридцатых-сороковых годов поэтические произведения, отражающие реальные обстоятельства жизни в СССР (например, «Реквием») являлись, напротив, функцией ее лирической поэзии.

Георгий Иванов как поэт представляет особый интерес с той точки зрения, что его поэтическая позиция является в некотором роде синтезом позиций Ахматовой и Маяковского. Попробуем поразмыслить о том, к какой же из позиций все-таки больше склонялся Георгий Иванов.

С человеческой, да и политической точки зрения ему, несомненно, более импонировал взгляд Ахматовой, не говоря уже о том, что трагедия Гумилева как бы сближала Иванова и Ахматову (это уже много позже, почти через полвека, Ахматова пыталась «противопоставить мифу свою правду», то есть опровергнуть мемуары эмигрантов, вышедшие за границей - прежде всего Маковского, Берберовой, Одоевцевой и Георгия Иванова).

Сам Георгий Владимирович относился к Ахматовой всегда уважительно - и как к поэту, и как к человеку, и как (подозреваю я) к жене своего кумира, Николая Гумилева. Этому можно найти множество свидетельств в мемуарной прозе Иванова - приведу лишь одно, вложенное автором в уста хозяина знаменитой «Башни», Вячеслава Иванова, после чтения Ахматовой знаменитой «перчатки с левой руки». Итак, Вячеслав Иванов тогда сказал, якобы, так: «Анна Андреевна, поздравляю вас и приветствую. Это стихотворение - событие в русской поэзии». Полагаю, что оценка Георгия Иванова была близка оценке его однофамильца.

Оценки Ивановым Маяковского были, конечно же, не столь благожелательны. В сущности, оценки эти как таковые отсутствуют - в «Петербургских зимах» и «Китайских тенях», так же как и в прилегающем к ним корпусе мемуарных текстов, имя Маяковского встречается один-два раза. Но там, где оно встречается (например, в очерке «Бродячая собака»), мы не встретим ругательных слов по поводу Маяковского.

Это дорогого стоит. Как уже говорилось, фигура умолчания в определенных обстоятельствах вполне может служить источником, и рассматриваемый случай, несомненно, из этого числа.

Среди эмиграции Маяковского, естественно, принято было ругать. У Георгия Иванова был свой, личный повод недоброжелательно относиться к футуризму и «главному» из футуристов - именно среди представителей этого литературного течения Иванов начинал, но «вкус к писанию лиловых «шедевров» » у него быстро прошел. Несмотря на эти два обстоятельства - личный неудачный опыт вхождения в поэзию через футуризм и политические разногласия - Георгий Иванов не счел нужным поносить Маяковского в своих воспоминаниях, причем в воспоминаниях «беллетризированных», где можно было кое-чего и присочинить.

В рамках разговора об отношении Георгия Иванова к Маяковскому стоит обратить внимание на один любопытный момент. Уже говорилось, что Иван Бунин в своих политических взглядах оказался человеком куда более гибким, чем Георгий Иванов - совсем не то отношение проявлялось у Бунина к собратьям по перу, прислуживающих, с его точки зрения, советской власти. Эпитеты Ивана Алексеевича по отношению к Маяковскому, употребленные им в одноименной статье (впервые опубликована в 1950, уже много лет спустя после смерти Владимира Маяковского - а полемический задор Бунина не угас), трудно назвать сколько-нибудь дипломатичными: «самый низкий, самый циничный и вредный слуга советского людоедства», «Владимир Маяковский превзошел даже самых отъявленных советских злодеев и мерзавцев» .

Что характерно - настоящие, большие поэты (как Марина Цветаева, как тот же Георгий Иванов) снисходительно относились к вовлеченности Маяковского в революцию, видя и понимая его гигантский поэтический дар, в то время как поэты помельче (как З.Гиппиус) на первый план выдвигали именно общественно-политическую деятельность Маяковского, оценивая его именно с этих позиций (кстати, такая классификация позволяет оценить и одаренность Бунина как поэта - да простят мне подобную ремарку его искренние почитатели).

Возвращаясь собственно к поэтическому творчеству Георгия Иванова, следует отметить, что изначально оно шло от лиризма, хотя уже в начале двадцатых годов им был опубликован ряд довольно острых стихотворений (хотя бы «Пушкина, двадцатые годы...», которое заканчивается строками: «И, возвращаясь с лицейской пирушки,// Вспомнив строчку расстрелянного поэта,// Каждый бы подумал, как подумал Пушкин:// «Хорошо, что я не замешан в это» » - аллюзии на восстание декабристов совершенно очевидны).

В сущности, и в дальнейшем поэтическое творчество Георгия Иванова развивалось по тому же пути: основу его стихотворного корпуса текстов составили лирические стихотворения, которые время от времени перемежались остро- или общественно-политическими.

Такими «вкраплениями» в лирическую ткань поэзии Георгия Иванова служат, несомненно, такие стихи, как «Паспорт мой сгорел когда-то.», «Слава, императорские троны.», «Кавалергардский или Конный полк», и, безусловно, блестящие «Стансы» 1953 года, написанные, так сказать, на смерть Сталина. Стихотворение это, особенно его вторая часть, показывает не только отношение Георгия Иванова к Сталину и вождям рангом помельче, но и понимание Ивановым ситуации в Советском Союзе, а отчасти даже и прозрение будущего. Приведу две строфы: «А перед ним в почетном карауле// Стоят народа меньшие отцы,// Те, что страну в бараний рог согнули,-// Еще вожди, но тоже мертвецы» . Другая строфа: «В безмолвии у сталинского праха// Они дрожат. Они дрожат от страха,// Угрюмо пряча некрещеный лоб,// И перед ними высится, как плаха,// Проклятого «вождя» - проклятый гроб»

Так воспринимал события революции и последующее существование России уже под властью большевиков Георгий Иванов. В следующем разделе скажем несколько слов о том, как относились к данным предметам другие представители эмиграции. 4.4. Пестрота эмиграции.

Как уже говорилось, эмиграция не представляла какой-то единой, монолитной общественно-политической силы: здесь присутствовали и монархисты, и республиканцы, и сторонники левых партий, которые с некоторых пор стали преследоваться большевистским правительством в СССР, а позднее и сами большевики-невозвращенцы, не желавшие ехать назад в Советский Союз из опасения за свои жизни и в связи с возможными репрессиями (в частности, из разведки и дипломатического корпуса).

Поскольку речь в этой главе, как уже было заявлено, будет идти не только о Георгии Иванове, дадим краткий обзор политических настроений, присущих поэтам, эмигрировавшим из России. В этом кратком обзоре мною будут рассмотрены не только поэты, но и прозаики, так как литературный круг эмиграции не делился, конечно, по жанровому принципу.

На крайне правом фланге общественных настроений находились многие посетители «Зеленой лампы», собиравшиеся в доме Мережковского и Гиппиус - это и хозяева и дома, и Г.Иванов, и И.Бунин, о которых уже говорилось, и многие другие. Сам Мережковский, по словам В.Крейда, «с самого начала жизни на Западе . занял непримиримую антибольшевистскую позицию. Раньше многих он понял, что большевизм не только русская, но и мировая беда».

Близость общественно-политических взглядов постоянных участников и посетителей «Зеленой лампы» объяснялась своеобразным конкурсным отбором: «З.Н.Гиппиус усаживала (потенциального члена кружка) около себя и производила подробный опрос: каковы взгляды на литературу и - самое решающее - как реагирует «новый человек» на общественные, религиозные и общечеловеческие вопросы».

Несколько иную позицию занимали писатели и поэты, некогда группировавшиеся в России вокруг журнала «Сатирикон», наиболее значительными из которых были Саша Черный, Аркадий Аверченко и Дон Аминадо. До революции, по причине критики общественных неустройств, в официозных кругах их считали левыми, но в эмиграции они стали скорее правыми - Саша Черный говорил: «я не вернусь обратно, потому что моей России более нет и никогда не будет!!» . Впрочем, наряду с этими словами, он писал о людях близких ему взглядов, обращаясь, в том числе, и к посетителям «Зеленой лампы»: «Не прокурорствуют с партийной высоты,// И из своей больной любви к России// Не делают профессии лихой».

Такая позиция «сатириконцев» вполне понятна - к аристократии, даже к дворянству большинство из них не принадлежало, следовательно было лишено аристократического снобизма; в активных боевых действиях на стороне белых «сатириконцы» практически не участвовали (хотя Аверченко работал в «Юге России», «интенсивно агитируя за помощь Добровольческой армии»- но агитация и война - разные вещи) - откуда следовало отсутствие личных счетов к большевикам (если, конечно, не причислять к счетам различные бытовые неустройства), да и сама дореволюционная «левизна» накладывала свой отпечаток на общественно-политическую позицию бывших сотрудников «Сатирикона»: идеализация царской России им никак не была свойственна.

Наконец, в эмиграции наличествовали люди, чья позиция в той или иной мере была близка позиции Горького, то есть люди левых взглядов, не принимавшие большевистского идеологического диктата, красного террора и репрессий по отношению к бывшим сподвижникам.

Наконец, еще одной группой, хотя и небольшой по численности, были люди, непосредственно связанные с Советским Союзом - сотрудники посольств или «органов», как муж Марины Цветаевой С.Эфрон. Эти люди, конечно, в большинстве своем не были профессиональными литераторами, но являлись очевидными агентами влияния, в том числе и влияния на литераторов - вряд ли М.Цветаева вернулась бы в СССР, если бы не позиция С.Эфрона, сказавшаяся и на формировании политических взглядов детей Марины Цветаевой.

Таким образом, следует четко отдавать себе отчет, что поэты и писатели, эмигрировавшие из России после революции и гражданской войны, никак не могут быть причислены к «белой эмиграции», как это часто встречается в литературе, ибо общественно-политические взгляды литераторов были чрезвычайно различны и никак не сводимы к какому-то единому, монархическому, республиканскому или же демократическому, знаменателю.

4. Послереволюционные литературные объединения

4.1 Футуристы и близкие к ним круги

Прежде чем начать разговор об отношении футуристов к революции и к последующим событиям в СССР, сделаем несколько предварительных замечаний.

Первое, от чего следует дистанцироваться - это взгляд на все литературное движение футуризма через призму фигуры Маяковского. Это неправильно прежде всего в историческом смысле - ибо на момент издания первых сборников кубофутуристов (таких, как «Садок судей» или «Пощечина общественному вкусу») Маяковский был всего лишь начинающим поэтом и никаким авторитетом, тем более непререкаемым, в литературных кругах не обладал.

Кроме того, еще до кубофутуристов, в 1911 году, появились эгофутуристы, группировавшиеся вокруг Игоря Северянина. Сейчас плохо можно представить себе меру популярности этого поэта в десятые годы ХХ века - однако его победа над Маяковским в своеобразном поэтическом турнире за звание «короля поэтов» в 1918 году говорит сама за себя.

От эгофутуристов в истории литературы осталось практически лишь имя Северянина - кто теперь вспомнит С.Петрова, К.Олимпова, «теоретика» этого направления Ивана Игнатьева? Между тем, непосредственно перед революцией и сразу после нее это литературное течение представляло собой значительную силу.

Второе популярное заблуждение заключается в общем представлении о том, что «футуристы с радостью приняли революцию». Это далеко не совсем так. Судьбы футуристов сложились чрезвычайно по-разному. Василий Ка- меский смог влиться в советскую систему, стал орденоносцем, депутатом, и прочая, и прочая. Маяковский покончил самоубийством. Хлебников «добрался до смерти в какой-то затерянной деревушке, убитый голодом и истощением». Давид Бурлюк эмигрировал. Борис Пастернак стал к концу жизни литературным диссидентом. Такие разные жизненные обстоятельства, без сомнения, влияли и на восприятие советской действительности.

Известный азербайджанский поэт Анар писал о Маяковском: «этот внутренний революционный дух, этот индивидуальный бунт, обусловленные самой личностной сущностью Маяковского, совпали с конкретными историческими катаклизмами» . Писал Анар о Маяковском, но эту фразу можно отнести к большинству кубофутуристов - доминантой их литературного поведения был бунт против устоявшегося порядка вещей - неважно, как каждый из футуристов именовал его - буржуазный, затхлый, самодержавный.

Скажем, Велимир Хлебников никогда не принимал активного участия в революционных событиях (да и не мог принимать по самому складу личности) - однако и он писал после февральской революции «Да будет народ государем// Всегда, навсегда, здесь и там!». Однако его представление о «городе будущего», отраженное в одноименном стихотворении, совершенно отлично от лефовских урбанистических представлений: «Здесь площади из горниц, в один слой,// Стеклянною страницею повисли,// Здесь камню сказано «долой» ».

Иными словами, представления о революции, путях развития России и будущем было у футуристов весьма различным. Еще точнее будет сказать - часть футуристов, впоследствии сгруппировавшаяся вокруг ЛЕФа и Маяковского, встала на просоветские позиции, но это был лишь один из цветов в спектре мнений.

Кроме того, надо обратить внимание на еще одно обстоятельство: все футуристы выступали за революцию в искусстве, но отнюдь не все - за революцию социальную: тот же Игорь Северянин написал, конечно, в 1940 году, уже после присоединения Эстонии, где он жил, к Советскому Союзу: «Только ты, крестьянская, рабочая,// Человечекровная, одна лишь,// Родина, иная, чем все прочие» - но это была, видимо, лишь ритуальная поэтическая дань нового подданного советской власти. До того, как Эстония стала частью советской территории, Игорь Северянин отнюдь не испытывал горячего желания возвратиться на эту, «иную, чем все прочие», Родину - даже и сразу после революции, когда он не по своей воле оказался за границей.

И еще одно соображение, которое кажется мне важным для дальнейшего разговора. С сегодняшнего отдаления от событий десятых-двадцатых годов ХХ века деление поэтов на группы и направления кажется нам достаточно четким - на деле же такое деление было достаточно условным. Например, Георгий Иванов, считающийся одним из наиболее верных учеников (в том числе и в человеческом плане) Николая Гумилева, начинал в кружке эгофутуристов. Борис Пастернак, практически до конца поддерживавший ЛЕФ, поначалу печатался вместе с участниками литературного объединения «Скифы» («крестьянскими поэтами») в левоэсеровских газетах «Наш путь» и «Знамя труда». Как видно, никакого жесткого разделения в принадлежности поэтов к тому или иному литературному объединению не было.

Обобщая сказанное в этом разделе, хотелось бы еще раз подчеркнуть: футуристы как литературное направление выступали за революцию в искусстве, а не за социальные изменения в обществе, и поэтому ни в коем случае не надо путать дореволюционные взгляды Василия Каменского, Крученых, Хлебникова, Маяковского, Пастернака с той позицией, на которой стоял ЛЕФ в двадцатых годах и которую многие - и современники, и потомки - считали как минимум политически ангажированной и морально небезупречной. 5.2 Эволюция символизма.

После краткого разговора о футуризме стоило бы поговорить о символизме - и этим, так сказать, наглядно доказать справедливость сентенцию о сходстве несходного, поскольку именно символизм по своим установкам находился наиболее далеко от футуризма в серебряный век русской литературы.

Установки символистов на недосказанность, намеки, символику, загадочность как нельзя менее соответствовали времени бурных социальных катаклизмов - и именно в силу этого обстоятельства многие из символистов с приходом вначале февральской, а затем и октябрьской революции заняли весьма четкие политические позиции (надо отметить, что это касается даже Максимилиана Волошина, который стал проповедовать своеобразно понятое им толстовство: помощь всем обиженным и преследуемым).

Особенно ярко такая смена ориентиров проявилась в истории с публикацией Александром Блоком поэмы «Двенадцать». Как писал сам А.Блок в письме Н.Нолле-Коган от 17 октября 1918 года, он «почувствовал злобу ... в некоторых литературных кругах Москвы ... с кем я лично или мало знаком или совсем не знаком . эта злоба исходит от людей, которых я уважаю и ценю. ... Не знаю, где источник этой злобы».

По поводу неосведомленности об источнике злобы Александр Александрович, положим, лукавил, что не мешает нам задаться тем же вопросом: что именно в «Двенадцати» послужило объектом нападок со стороны бывших литературных союзников Блока, но и не только с их стороны.

Дело в том, что «Двенадцать» написана совершенно по символистским канонам именно с литературной точки зрения. Именно из-за этой «символистичности» поэмы впоследствии разгорелись жаркие споры в филологических кругах: о фигуре Христа, которого Блок увидел «впереди», о символичности числа двенадцать в применении к фигуре Христа, о правомерности совмещения в поэме разнородных пластов etc. Я не буду вдаваться в подробности литературной полемики о поэме, ибо речь сейчас не о том - для нас важно другое: написав текст, по своим литературным установкам вполне отвечающий требованиям поэтики символистов, Александр Блок подвергся обструкции со стороны большинства своих прежних единомышленников за идеологическое содержание поэмы.

Вообще, стоит отметить, что устоявшееся мнение (скорее даже не мнение, а представление) о символистах как приверженцах умеренно либеральных политических взглядов ошибочно. Как и в случае с футуристами, каких-либо единых политических воззрений символисты не придерживались, и часто испытывали почти противоположные политические симпатии, что легко проследить и по их биографиям.

Скажем, Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский никогда не были замечены в симпатиях к левым силам, после октябрьской революции эмигрировали и уже за границей пытались доставить советской власти те неприятности, которые были им по силам. А между тем Андрей Белый и Валерий Брюсов вполне смогли встроиться в советскую систему и прожили до весьма преклонных лет в СССР (последний даже вступил в 1920 году в ВКП(б) ). Таким образом, ответная реакция на слом общественной и политической жизни страны у символистов была весьма различной.

Для того, чтобы понять настроения в среде символистов, необходимо учесть два обстоятельства. Во-первых, к моменту революции символизм был уже направлением старым и некоторым образом, так сказать, «академезииро- ванным», да и сами символисты были немолоды - Блоку и Белому было около сорока, а Брюсову и Вячеславу Иванову далеко за сорок - так что молодого азарта и стремления к борьбе, тем более политической, у них было немного. Кроме того, следует отметить, что и как поэты (в первую очередь это касается Брюсова, Блока и Белого) после 1917 года они написали немного.

В воспоминаниях о Блоке Ю.Анненков писал: «Последним словом, которое я услышал от Блока накануне его последней поездки в Москву весной 1921 года, было: «Устал» ». Эта цитата из мемуаров Анненкова символич- на, ибо устал не только Блок - «устал», фигурально выражаясь, весь символизм, ибо любому литературному течению отпущен свой срок.

Второе обстоятельство, которое надо учитывать для понимания общественно-политических взглядов символистов - то, что в самом начале ХХ века символизм возник все же как новаторское, отчасти бунтарское течение, последователи которого намеревались привнести свежее дыхание в русскую поэзию - пусть и не столь радикальными методами, как Маяковский или Крученых. Именно отсюда неприязнь, в частности, Андрея Белого к официозно-чиновничьему Петербургу (как и официозно-литературному), ярко проявившаяся в его знаменитом романе «Петербург».

Однако насмешливость и презрение автора по отношению к Аполлону Аполлоновичу Аблеухову - штатскому генералу и одному из главных героев романа, периодически трансформирующиеся в отвращение (огромные уши, заслоняющие пол-России, родство, которое тот якобы ведет от Адама, «отменная пространность им произносимых речей» ) никак не отменяет неприятия Андреем Белым и сына Аполлона Аполлоновича, потенциального (а затем и реального) террориста и отцеубийцы.

Такая позиция чрезвычайно характерна для символистов вообще. Не принимая многие черты сложившейся в России жизни (в том числе политические), символисты не были готовы действовать радикально, а если и были готовы, то чаще на словах и в поддержку сил скорее охранительных.

С момента своего возникновения на рубеже XIX-XX веков до октябрьской революции символизм эволюционировал из новаторского литературного течения в некий круг литераторов, придерживающийся скорее традиционалистской ориентации, растерял свою пассионарность и ко времени установления советской власти не представлял из себя какой-либо единой общественной (не говоря уж - политической) силы. 5.3. Акмеизм как альтернатива символизму.

Среди тех поэтов, которые объединились вокруг С.Городецкого и Н.Гумилева в 1912 году и образовали литературное течение под названием «акмеизм» оказалось, как это ни странно, даже больше жестких оппонентов советской власти, чем среди символистов.

Судите сами - Николай Гумилев был расстрелян за причастность к контрреволюционной организации (по крайне мере, так звучит официальная версия), Осип Мандельштам написал, пожалуй, самое яркое антисталинское стихотворение тридцатых годов («Мы живем, под собою не чуя страны.»), побывал в ссылке и погиб в лагере, Георгий Иванов эмигрировал и, будучи уже за границей, весьма определенно высказывался о своем неприятии большевизма и недопустимости компромиссов с ним, Анна Ахматова всю жизнь так или иначе преследовалась «рабоче-крестьянской» властью и вряд ли испытывала к ней нежные чувства. Исключением в этом ряду наиболее заметных акмеистов является лишь один из основателей движения, Сергей Городецкий, но его поэтическая биография сделала крутой вираж через несколько лет после основания «Цеха поэтов» - он стал близок к крестьянским поэтам, к Сергею Есенину, а эта группа была уже к новой власти достаточно лояльна - пусть не к большевикам, а скорее к левым эсерам, но все же контрреволюционерами «мужиковствующих» поэтов до поры до времени назвать было трудно.

При определении позиции акмеистов по отношению к революции и к новой власти нужно отметить один, казалось бы, парадокс: в программных статьях идеологов акмеизма нет ничего, имманентно чуждого идеологии большевизма - то есть там отсутствует охранительная позиция. О.Мандельштам в своей статье 1913 (?) года «Утро акмеизма» пишет: «Существовать - высшее самолюбие художника. Он не хочет другого рая, кроме бытия, и когда ему говорят о действительности, он только горько усмехается, потому что знает бесконечно более убедительную действительность искусства». Иными словами, если упростить главную идею статьи Мандельштама: искусство для художника важнее «жизни». При такой постановке проблемы акмеизм, уж конечно, не был опасен новым властям.

Но эта же установка повела и к тому, что именно в своей жизненной позиции акмеисты не были ограничены строгими рамками: скажем, невозможно представить, чтобы членом ЛЕФа был монархист, а среди акмеистов были как монархисты (как Георгий Иванов), так и Сергей Городецкий, приятельствовавший с эсерами, и Осип Мандельштам, который, как отмечает Ярослав Леонтьев, одно время даже намеревался вступить в эсеровскую боевую организацию.

В стихотворении «Память» Николай Гумилев писал: «Я люблю избранника свободы,// Мореплавателя и стрелка» - если отбросить романтический флер, присутствующий в этих строках, то станет видна позиция, пожалуй, большинства акмеистов, а не одного только Гумилева - стремление к свободе, как творческой (ведь именно для освобождения от влияния символистов и был создан «Цех поэтов»), так и личной.

Причем это стремление к свободе отнюдь не всегда коррелировалось с особенностями личности: если для Гумилева, человека романтического склада, путешественника по Африке, кавалера двух георгиевских орденов, поведение, сходное с поведением бретеров XIX века было естественным (или, по меньшей мере, вполне укладывалось в образ), то с Мандельштамом дело обстояло совсем иначе. Случай с Блюмкиным, подписывающим расстрельные ордера на большевисткой пирушке, куда случаем затесался и Осип Эмилье- вич, не был единичным: жизнь в пореволюционной России для людей негероического склада была «мало приспособлена», говоря словами Маяковского. Однако свободу Мандельштам считал органически необходимым условием для творчества, что особенно ярко выразилось в его стихах 1930 года: «Куда как страшно нам с тобой,// Товарищ большеротый мой!// Ох, как крошится наш табак,// Щелкунчик, дружок, дурак!// А мог бы жизнь просвистать скворцом,// Заесть ореховым пирогом,// Да, видно, нельзя никак.».

В сущности, именно это осознание необходимости свободы привело к написанию совершенно «неуместного» в 1933 году стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны.» - хотя оно, конечно, не было предназначено для цитирования и опубликования, но сам факт его написания и чтения (хотя и в узком кругу) был, конечно, протестным актом - да, кроме того, Мандельштам не мог не сознавать, что, при тогдашнем массовом доносительстве, эта «фига в кармане» рано или поздно станет протестом, известным соответствующим органам.

Из сказанного можно сделать следующий вывод: в большинстве случаев акмеисты не желали поступаться своими убеждениями, а когда и поступались, то это было обусловлено, как правило, невыносимыми обстоятельствами и являлось лишь внешним слоем творчества (это хорошо видно на примере Анны Ахматовой, написавшей в 1950 году в печально известном цикле «Слава миру!»: «И в великой нашей отчизне// На глазах наших стал человек//

Настоящим хозяином жизни» и одновременно работавшей над «Поэмой без героя» и относительно недавно закончившей «Реквием»).

Имажинисты

Говоря об отношении имажинистов к революции и новой, постреволюци- оной, действительности, надо различать три аспекта этого отношения: отношение к революции как таковой, отношение к новой власти вообще и отношение к большевикам в частности.

При этом следует отделять мнение о происходящем Сергея Есенина, возглавлявшего это литературное течение и являвшегося, несомненно, наиболее крупным поэтом из имажинистов, от мнений других участников литературной группы - Мариенгофа, Шершеневича, Рюрика Ивнева, Кусикова (хотя и среди них не было согласия).

Общественно-политические взгляды Есенина формировались под влиянием «деревенских поэтов» - Клюева, Клычкова, и оттого его симпатия к эсеровской идеологии вполне понятна. Весьма любопытна автобиография Есенина, написанная им в Берлине в 1922 году, а точнее, некоторые строки из нее. Так, Есенин писал: «За годы войны и революции судьба меня толкала из стороны в сторону». И, хотя дальше говорится о его перемещениях в пространстве, эти строки могут быть прочитаны и как признания в «шатаниях» идеологических, о чем говорить в открытую Сергею Александровичу, намеревавшемуся возвращаться в советскую Россию, было не слишком удобно.

В той же автобиографии есть и еще два признания: «В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее» и «коммунисты нас не любят по недоразумению». Эти строки автобиографии весьма интригующи.

Левее большевиков после революции были, пожалуй, лишь левые эсеры и анархисты - и главное, что к обоим этим политическим силам Есенин имел касательство. Он печатался в эсеровских газетах, а в 1919 году даже намеревался присутствовать на съезде анархистской молодежи (куда не успел из-за поэтического турне и где органами был задержан его товарищ-имажинист Вадим Шершеневич).

Что же до нелюбви коммунистов к Есенину - то это как сказать. Мемуары и Мариенгофа, и Рюрика Ивнева наглядно свидетельствуют о том, что имажинисты, и Есенин, возможно, в первую очередь легко были вхожи в высочайшие кремлевские кабинеты. Конечно, и «Роман без вранья», и «Циники» Мариенгофа, и «Богема» Рюрика Ивнева беллетризированы, пожалуй, даже в большей степени, чем мемуары Георгия Иванова, на которые так разобиделась Ахматова, но в вопросе отношения большевиков к имажинистам их можно считать вполне достоверными, ибо речь тут идет не о фактических событиях, разговорах, датах, а о некоей атмосфере приятельства - а именно атмосферу авторы этих мемуаров, как мне думается, хотели передать в первую очередь. Об этой свойской атмосфере общения имажинистов свидетельствуют, в частности, рассказы Ивнева о чтении его пьесы «после вечернего чая . тут же, за чайным столом», свидетельства посещения имажинистами Троцкого, Каменева. Да, конечно, Рюрик Ивнев был самым лояльным к большевикам имажинистом, даже членом ВКП(б), а Луначарский с кем только не пил чай в первые послереволюционные годы, однако подобные воспоминания присутствуют и в других мемуарах.

Отношение практически всех имажинистов к революции было, в общем, положительным - но частности, и весьма существенные, серьезно различались. Отношение Есенина можно охарактеризовать словами героя его поэмы, Пугачева: «Неужель в народе нет суровой хватки// Вытащить из сапогов ножи// И всадить их в барские лопатки?», то есть это приятие стихии народного бунта, справедливого возмездия угнетателям, что, конечно, не отрицалось полностью большевиками, но было скорее характерно для анархистской идеологии.

Примерно также обстоит дело и с теми страницами поэмы «Гуляй-поле» (кстати, обратите внимание - вполне анархистское название), которые посвящены смерти Ленина - строки эти ходульны, официозны («Того, кто спас нас, больше нет» ) и совсем не похожи на, очевидно, искреннюю горечь Маяковского в поэме «Владимир Ильич Ленин». Между тем, в нескольких строфах до разговора о Ленине мне слышится вполне убедительный и искрений есенинский голос: «Монархия! Зловещий смрад!// Веками шли пиры за пиром,// И продал власть аристократ// Промышленникам и банкирам».

Но Есенин, если не вдаваться в его политические пристрастия, как и Рюрик Ивнев, все-таки был достаточно «левым». Совсем иначе обстояло дело с Анатолием Мариенгофом.

Мариенгоф прожил значительно более долгую жизнь, чем Есенин, и ему довелось увидеть не только начало социального эксперимента, именуемого октябрьской революцией, но и ее весьма отдаленные последствия - это, несомненно, сказалось на отношении Мариенгофа к большевистской власти.

Огромное влияние на формирование общественно-политических взглядов Мариенгофа оказали обстоятельства чисто биографические. Его отец погиб от пули белочехов, ворвавшихся в родную для Мариенгофа Пензу - это как бы перечеркнуло возможные симпатии поэта к белому движению, несмотря на дворянское происхождение и своеобразное эстетство Мариеногофа (заклейменное в советской «Литературной энциклопедии» как пример распада буржуазного искусства). Но и с советской властью отношения у Мариенгофа были весьма натянуты - еще с 1928 года, времени публикации в Берлине его романа «Циники». В этом романе отчетливо видно, как человек оказывается между двух противоборствующих сил - примером может служить рассказ о контрреволюционном заговоре в Казани, последующем побеге участников восстания - офицеров - в Райвскую пустынь и преследовании сбежавших казанской ЧК. Эпизод оканчивается рассказом о том, как монахи, изловив комиссию ЧК и охранявших ее красногвардейцев, жгли ее «по древним русским обычаям: сначала перевязывали поперек бечевкой и бросали в реку, когда поверхность воды переставала пузыриться, тащили наружу и принимались «сушить на кострах» ». Подобный черный юмор, как ни странно, напоминает позицию Волошина - Мариенгоф не сочувствует ни чекистам, охотящимся за бунтовщиками, ни монахам, почитавшим, так сказать, древние русские обычаи.

Дальнейшие жизненные обстоятельства Мариенгофа - разгром Камерного театра, где служила его жена А.Никитина, репрессии по отношению к Мейерхольду и Бухарину (который, по сути, ввел Мариенгофа в большую литературу, устроив его в издательство ВЦИК) не способствовали, конечно, улучшению его отношения к советской власти.

Как видно из вышесказанного, и среди имажинистов никакого единства мнений по отношению к революционным и постреволюционным событиям не было - таким образом, никаких литературные объединения 1910-20-х годов нельзя считать кружками с единой политической окраской, хотя некие общие идеологические предпочтения у таких литературных кружков, несомненно, были.

Другие литературные группы и взаимовлияние течений в искусстве

Выше было сказано о четырех литературных течениях «серебряного века» - но этим их количество далеко не ограничивалось.

Существовало литературно-поэтическое объединение, группировавшееся вокруг журнала «Сатирикон», а впоследствии - вокруг «Нового Сатирикона: Саша Черный, В.Князев, А.Бухов, Тэффи. В общем, это не было литературным объединением в собственном смысле, поскольку, в сущности, не имело определенной программы, а, скорее, группа приятелей, любящих юмористическую литературу.

Издатель «Сатирикона», Аркадий Аверченко, придерживался умеренно-либеральных взглядов, вскрывал, так сказать, язвы царского режима, но революционным настроениям, а, тем более, большевикам был совершенно чужд. Выразил свое отношение к произошедшей октябрьской революции он в известной публицистическо-юмористической книге с говорящим названием «Дюжина ножей в спину революции». Именно там изложено кредо Аверченко, кредо человека либеральных и антимонархических убеждений: «Нужна была России революция? Конечно, нужна. Что такое революция? Это - переворот и избавление. Но когда избавитель перевернуть - перевернул, избавить - избавил, а потом и сам ... плотно уселся на ваш загорбок ... то тогда черт с ним и с избавителем этим!». Подход, конечно, наивный и совершенно не исторический, но показывающий симпатии автора к устройству буржуазно-либерального типа.

Не стоит слишком серьезно относиться к утверждению Аверченко о нужности для России революции, ибо понималась она автором весьма идеалистически: покарать сатрапов, возможно, слегка пустить кровь, а затем зажить в демократии западного типа.

Примерно тех же взглядов придерживалось и большинство сотрудников «Сатирикона», отчего многие из них и эмигрировали - наиболее яркими, конечно, были Саша Черный и Тэффи. О Саше Черном и его взглядах уже говорилось выше, взгляды же Тэффи были еще более поверхностны. Мечты ее были ясно выражены в стихотворении «Северное»: «О, жизнь голубая вдали от людей,// От черной их злобы и страсти». Ну, «вдали от людей» - это, несомненно, банальный поэтический штамп, но, в общем, Надежда Александровна была вовсе не против банального обывательского комфорта (вот уж к кому вполне можно отнести большевистские сентенции о мел- кобуржузной идеологии).

Тут стоит сделать одно отступление. Говоря о литературных группировках второго ряда, мы невольно начинаем говорить и о поэтах второго (а то и третьего) ряда. Вот ведь, скажем, та же Тэффи желала, как это ни странно звучит, примерно того же, что и Ахматова - чтобы ее оставили в покое и дали свободно писать (правда, еще и слегка зубоскалить - держа миленькую девичью фигу в кармане). Но там, где дело касалось Ахматовой, оно оборачивалось трагедией и бунтом - в случае же с Тэффи это был водевиль: такие сюжеты и рассматривать серьезно как-то не пристало.

Еще одним литературным объединением было движение ничевоков, созданное в 1921 году - И.Березарк, Сусанна Мар, Елена Николаевна. Тут и поэты были уже, пожалуй, даже и не второго ряда, и само движение явно уклонялось в обычное эпигонство (в данном случае по отношению к европейскому дадаизму). Ничевоки были своеобразными эстетами-нигилистами, любителями художественного эпатажа ради эпатажа, они кокетничали: «Ничего не пишите! Ничего не читайте! Ничего не говорите!», в то время как сами пытались и писать по возможности скандальнее, и говорить как можно громче. Эпатаж ничевоков кардинально отличался от эпатажа ранних футуристов: Маяковский с друзьями эпатировали, чтобы привлечь к себе внимание и сказать серьезные вещи, у ничевоков за эпатажем стояла абсолютная пустота.

В 1921 году ничевоки провозгласили отделение искусства от государства, лишившись тем самым последних остатков поддержки, а, поскольку за душой у них, как они сами признавали, ничего не было (и уж тем более стойкости для борьбы), то вскоре эта литературная группа сошла со сцены.

Сразу после революции небольшую группу составляли так называемые «революционные рабочие поэты» (Н.Нечаев, Е.Тарасов), которых не следует путать с «пролетарскими поэтами» РАППа: многие из этой группы и в самом деле были рабочими, а некоторые - и действительными революционерами. Эта группа была вполне лояльна властям, хотя и не получала от них серьезной поддержки - это были, так сказать, убежденные идеологические попутчики.

На этом, пожалуй, я остановлюсь в своем обзоре, поскольку продолжать его можно еще и еще - важно лишь отметить, что никакого существенного значения все эти объединения не имели (пожалуй, кроме сатириконцев, да и то лишь до революции и в силу большой популярности самого журнала).

Кроме вышесказанного, стоит отметить, что и крупные объединения делились на более мелкие группы: футуристы распадались на «Центрифугу», «Мезонин поэзии», кубофутуристов, эгофутуристов и региональные объединения; символисты - на младших и старших, делившихся, в свою очередь, на декадентов и религиозных мистиков.

Список этот можно длить практически бесконечно, но это занятие для филолога, а не историка - ибо, повторюсь, никакого существенного влияния все эти группочки на общественную жизни не оказывали, хотя и выражали, пожалуй, взгляды отдельных частей общественного спектра.

Наконец, следует сказать несколько слов о поэтах, не примыкавших ни к каким объединениям. Это как раз были поэты крупные: Ходасевич, Кузмин, Цветаева. Но в их случае сама художественная биография являлась индикатором жизненной позиции - полная свобода и никакой зависимости, даже от диктата литературных единомышленников. Ясно, что, не признавая диктата близких по духу поэтов, они тем более не желали признавать диктатуру пролетариата. Конечно, практически все такие поэты (пожалуй, за исключением Цветаевой) в разные времена жизни оказывались под влиянием тех или иных творческих концепций: Михаил Кузмин - символизма, Ходасевич - отчасти акмеизма, а в эмиграции поэтов «парижской ноты».

Жизнь всех троих окончилась плохо. Трагическая судьба Цветаевой хорошо известна. Ходасевич, желавший и в эмиграции отстаивать собственную независимость и наживший себе множество врагов в силу желчности своей натуры, явил собой редчайший пример для истинного художника - он сознательным решением перестал писать стихи и, по сути, зачах за год до гитлеровской оккупации Франции. Кузмин, единственный из троих не эмигрировавший из СССР, к началу тридцатых годов практически оказался под негласным запретом для печатания и умер в 1936 году, в «проходной комнате в коммунальной квартире с голой лампочкой без абажура».

Как написала Марина Цветаева: «Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст» . Такое отдельное, свободное, «скитальческое» отношение к жизни не могло, конечно, понравиться властям, желавшим выстроить граждан стройными рядами - поэтому удел тех поэтов, кто в любых обстоятельствах отстаивал свою свободу, отнюдь не случаен.

И, наконец, скажем несколько слов о взаимоотношениях различных групп и лично поэтов. Эти взаимоотношения развивались по трем линиям: политической, поэтической и личной, причем две последние были наиболее важными и, одновременно, наименее интересными для темы нашего исследования.

Случаи личной неприязни поэтов по политическим мотивам были относительно редки, и, что характерно, обычно набладались со стороны, так сказать, сторонников «старого» режима. Это касается и Бунина, написавшего о Маяковском весьма злобную статью (о чем уже говорилось выше), и Зинаиды Гиппиус, и некоторых других поэтов, придерживавшихся «правой» политической ориентации. Но, хочется подчеркнуть, что это касается именно отдельных лиц - со стороны, скажем, вполне «правого» Гумилева оценки собратьев по перу исходя из их политической позиции практически не встречаются.

Взаимоотношения же литературных объединений, естественным образом, были враждебными, ибо каждое последующее объявляло себя ниспровергателем старого: акмеисты свергали символистов, футуристы «сбрасывали с корабля современности» и тех, и других, имажинисты объявляли именно себя носителями верной поэтической традиции. В этом, чисто литературном смысле, различные поэтические объединения враждовали.

Л

ведь из хора!// Балалаечник!» , однако на деле Владимир Владимирович вполне сознавал, что Есенин отнюдь не «балалаечник», отчего и откликнулся на его смерть прекрасными и очень сильными стихами. Впрочем, подробный разговор о взаимоотношениях Есенина и Маяковского вряд ли уместен в данной работе.

Таким образом, можно сказать, что политические пристрастия редко разделяли поэтов серебряного века, главными же причинами разрывов служили, как правило, совсем иные обстоятельства.

Заключение

Попробуем подвести некоторые итоги вышесказанному.

Во вступлении к этой работе в качестве одной из основных целей было заявлено выяснение позиций главных героев исследования (Маяковского, Ахматовой и Георгия Иванова) по отношению к революционным событиям.

Из изложенного хорошо видно, что общепринятая точка зрения на данный вопрос оказалось верной далеко не во всем. И Маяковский не был таким уж пламенным приверженцем событий, происходящих в России начиная с 1917 года, и Ахматова была не только талантливой «застенчивой и элегантно-небрежной красавицей» (какой увидел ее еще до революции Ю.Анненков), эстетствующей и отрешенной от жизни, и позиция Георгия Иванова не сводилась к «очернению советской действительности».

Как уже говорилось в главе о Владимире Маяковском, он был поэтом революции как идеи, но отнюдь не поэтизировал революционные обстоятельства. Иными словами, он был не прочь изменить существующее положение дел в России, но отнюдь не был в восторге от методов, используемых большевиками. В 1916 году Владимир Владимирович написал коротенькое стихотворение, в котором есть строки: «помните:// в 1916 году// из Петрограда исчезли красивые люди» . Это - образное требование перемен.

Однако, если с моим утверждением о бунтарстве Маяковского, несогласии с российской предреволюционной обстановкой согласятся, пожалуй, все, то с тезисом о несогласии с большевистскими методами будут спорить, пожалуй, многие. Аргументацию несогласным с моей позицией представил сам поэт.

Маяковскому можно припомнить многое - и «ваше слово, товарищ маузер», и «день твой последний приходит, буржуй», и стихи о Николае II, и строки, звучащие как призыв «Белогвардейца// найдите - и к стенке», и прославление чекистов, и прочая, и прочая. Однако следует все же иметь в виду, что это были слова, сказанные, так сказать, в революционной горячке, для которой подобные высказывания, особенно со стороны человека, хорошо видевшего все неустройства прежней жизни - явление вполне понятные, если не сказать уместные.

После отсидки в одиночной камере Бутырской тюрьмы Маяковский вполне осознанно принял решение отойти от революционной борьбы и заняться образованием и искусством - он не был членом ВКП(б), не оказывал никакого реального влияния на принимаемые большевиками решения, но лишь поддерживал новую власть «со стороны». Что же касается моральности или аморальности такой поддержки.

Историку должно быть свободным от аберраций исторической близости. Обстановка в России гражданской войны не способствовала проявлениям человеколюбивых чувств, как, впрочем, и в преддверии революции - в этих обстоятельствах Маяковский был в ряду многих. Не все были способны возвыситься до позиции Максимилиана Волошина. Вспомним, что еще весной 1907 года Столыпин не сумел договориться с лидером кадетов Милюковым о союзе, поскольку «отнюдь не кровожадные кадеты . не решились осудить политические убийства». Политическое же напряжение и взаимное озлобление возросли к моменту написания Маяковским приведенных строк тысячекратно.

Еще одно обстоятельство, на которое стоило бы обратить внимание - то, что идеологические противоречия не переносились, как правило, Маяковским в сферу взаимоотношений личных (более того, даже творческие противоречия - что для поэта часто важнее - не служили препятствием для личного приятельства). Если сформулировать сказанное предельно четко, то картина получится следующая - Маяковский был романтиком революционных перемен, как в жизни, так и в искусстве, но в применении к судьбам отдельных людей был реалистом (в работе приводился пример спасения Маяковским царского генерала от революционных (читай - жаждущих крови) солдат).

Со временем, по мере развития Советской России позиции Маяковского корректировались. Оказалось, что новое искусство, знамя которого, казалось бы, из рук футуристов подхватил ЛЕФ, постепенно сращивается с партийно- административной машиной. Что новая власть, теряя революционную романтику, остается жестокой к своим врагам, одновременно обюрокрачиваясь. Что та же власть желает поставить искусство себе в услужение.

Сама по себе идея служения советской власти отнюдь не была чужда Маяковскому - но ему совсем не нравилось, когда писателей и поэтов чуть не силой загоняют в РАПП, подвергая предварительной идеологической проверке на чистоту (что произошло и с самим Маяковским в 1930 году). Маяковский мог соглашаться (или отчасти соглашаться) с идеями ЛЕФа о производственном искусстве, но ему очень не нравилось, когда эти и сходные им идеи навязывались ему силой.

В 1928 году « «ЛЕФ» - последняя советская литературная группировка -скончался», « «ЛЕФу» не давали привлекать новых людей», а в РАППе Маяковскому «товарищей не было». Маяковский чувствовал приближение цензуры - не только п р е д ч у в с т в о в а л , но и реально ощущал на отношении к себе - к своей выставке «Двадцать лет работы», к своим постановкам «Клопа» и «Бани», к своей просьбе о выдаче заграничной визы.

На этом фоне рассуждения Э.Филатьева о странности самоубийства Маяковского кажутся, в свою очередь, странными - видя, в какую сторону эволюционирует «власть рабочих и крестьян», Маяковский корректировал и отношение к ней - писал сатирические стихи и пьесы, намеревался писать поэму «Плохо!». Одновременно менялось и отношение власти к поэту: такая эскалация расхождения мнений (наряду, конечно, со многими другими причинами, разговор о которых не является темой данной работы) привели к трагическому исходу - самоубийству. Революция, как ей и положено, уничтожила еще одного из своих детей.

Впрочем, в том и состояла особость участи Маяковского, что он не был отпрыском революции: она сыграла в его биографии значительную роль, он сам во многом помог новой власти в ее становлении, однако сама значительность фигуры Маяковского, то обстоятельство, что он весь далеко не умещался в революции, позволили ему сохраниться в истории литературы - но не как певцу новой эпохи, новой власти, а как гениальному реформатору русского стихосложения.

В позиции Ахматовой и Георгия Иванова превалировали другие мотивы. Будучи в основе своей поэтами скорее лирического, чем гражданственного склада, они проявили свое отношение к революционным событиям больше в заметках, автобиографической прозе, нежели в поэзии.

Впрочем, Ахматова и в прозе, и в стихах старалась обходить темы политические и гражданственные, если эти темы не касались ее лично. В записных книжках, упомянув «Поэму без героя», Ахматова применила к ней выражение «выше политики и всего». Эти слова, в общем, применимы ко всему творчеству поэта, с одной существенной оговоркой: она не привлекала в свои стихи политику намеренно, но политика часто (и весьма бесцеремонно) сама вторгалась в них.

В сущности, на протяжении всей своей жизни при советской власти Ахматова лишь хотела, чтобы ей дали спокойно писать стихи. Однако власти, естественно, не намеревались вдруг делать для нее исключение из общего правила - отсюда и три (как считала сама Ахматова) постановления ЦК на ее счет, и подозрительное к ней отношение официальных литературных властей (жена расстрелянного Гумилева, которого советская власть вознамерилась вычеркнуть из литературы, а затем также и жена другого арестанта - Пуни- на, мать постоянно находящегося в лагерях Льва Гумилева; человек, чьи контакты представлялись более чем сомнительными - сэр Исайя Берлин, Рэндольф Черчилль - в глазах «соответствующих органов» провинностей за Ахматовой числилось более чем достаточно).

Сама Ахматова по отношению к революционным событиям была достаточно нейтральна. Еще в детстве, в ранней молодости, она слышала разговоры взрослых о бездарном командовании войсками в русско-японской войне (происходила Ахматова из военно-морской семьи), о жестокостях во времена Первой русской революции; знала она, конечно, и о неурядицах в армии в Первую мировую войну (хотя бы от того же Гумилева). Неблагополучие империи Анна Андреевна Ахматова ощущала очень хорошо; строки «Поэмы без героя» (хотя и вошедшие в окончательную редакцию почти через полвека после описываемых событий) отражают мирочувствование именно 1913 года: «И всегда в духоте морозной,// Предвоенной, блудной и грозной,// Жил какой-то будущий гул.// Но тогда он был слышен глуше,// Он почти не тревожил души// И в сугробах невских тонул.».

Подчеркну еще раз - сознательно гражданственных стихов Ахматова за редкими исключениями не писала (за исключением времен Великой отечественной войны и конца сороковых годов, когда был написан печально-памятный цикл «Слава миру!»). Таких «грешков», которые числились за Мандельштамом (со знаменитым «Мы живем, под собою не чуя страны.»), Зощенко и даже Маяковским, переходившим к все более злой сатире на некоторые аспекты жизни в СССР, за Ахматовой не было. Но она была глубоко чужда новым властителям - не зря советская «Литературная энциклопедия» сталинских времен приводила ее стихи как пример упадочности дворянской культуры.

Отношение Георгия Иванова к происшедшим революционным переменам в стране является наиболее четким, ясным и однозначным - более того, оно является и наиболее статичным, чему чрезвычайно поспособствовала эмиграция. Георгий Иванов говорил о себе как о монархисте, правее которого только стенка, революции, естественно, не принял и о порядках при советской власти отзывался в лучшем случае саркастически (хотя видел их чуть более четырех лет): он говорит о вагонах «снизу доверху набитых гражданами самой свободной страны в мире, в неслыханной духоте и грязи сидящих друг на друге», описывает как «в каком-то реквизированном московском особняке идет «коалиционная» (большевики и левые эсеры) попойка», пишет о гимназическом приятеле, который при переходе границы «отчаянно отстреливался и уложил одиннадцать человек».

Георгий Иванов революцию не принял и особенно этого не скрывал (хотя, из соображений безопасности, особенно и не бравировал этим, как Гумилев). После отъезда за границу отношение Иванова к большевикам не изменилось, что весьма неблагоприятно отразилось на его судьбе - неприятие большевиков трансформировалось у Георгия Иванова в то, что можно осторожно именовать германофильством (или, если угодно, скрытым коллаборционизмом). Общественно-политические взгляды Иванова оставались и после Второй мировой войны взглядами, имеющими мало общего с действительностью - он все надеялся на освобождение России от большевизма при помощи внешних сил (хотя по его послевоенным стихам хорошо видно, сколь эфемерна эта надежда).

Общее отношение поэтов к вновь возникшей советской власти вполне репрезентативно представлено моими тремя героями: сотрудничество, отстранение, неприятие. Такой спектр отношений отчасти соотносился и с литературными направлениями - представители символизма и акмеизма в основном встретили революцию настороженно, футуристы и имажинисты - скорее благожелательно. Все это, конечно, не более чем общие характеристики - имажинист Мариенгоф отнюдь не пришел в восторг от смены режима и написал

0новых временах роман «Циники» (который был издан за границей и за который автор подвергся преследованиям на родине). В то же время символисты Брюсов и Белый вполне комфортабельно устроились при новом режиме, хотя и практически перестали писать.

Вообще, отношение поэтов, настоящих поэтов (не из массовки РАППа или журнала «На литературном посту») к революции никогда не было линейным, одномерным. Приведем как пример Андрея Белого и его роман «Петербург».

Андрей Белый хорошо видел все больные стороны дряхлеющей Российской империи и о том, в сущности, и написал свой самый знаменитый роман (как отмечал Н.Бердяев «в нем трудно найти человека, как образ и подобие Бо- жие» ). Позже, в предисловии к переизданию сборника «Пепел», А.Белый жаловался, что «автора печатно называли «старым слюнтяем» за обращение к нотам гражданской поэзии» . В 1909 же году писалось: «в городах вырастает бред капиталистической культуры» - иными словами, Андрей Белый желает перемен, но «лейтмотив сборника определяет невольный пессимизм». Таким образом, автор хорошо отдает себе отчет в собственной позиции - ему не нравится «хамский» российский капитализм, но он при этом находится в странной апатии, не предлагая альтернатив и даже, в общем, не тоскуя о былом (ведь и в прошлом «века нищеты и безволья» ).

Но эта позиция, чрезвычайно характерная для российской интеллигенции начала ХХ века, лишь внешний пласт мироощущения Белого. Глубже лежит то, что называется в психологии «влечением к Танатосу» и что в революционые времена было характерно не для одних лишь символистов. В стихотворении «Родине», написанном в августе 1917 года, в самый разгар революционных событий, читаем: «Рыдай, буревая стихия,// В столбах громового огня!// Россия, Россия, Россия,-// Безумствуй, сжигая меня»6. Здесь мы видим некое гибельное стремление к пламени революции и, одновременно, опасения этого пламени.

Но в позиции Белого был и третий пласт отношения к революции - это брезгливое неприятие ее кровавости. Этот третий пласт плохо проявился в стихах Андрея Белого, но прекрасно виден в главном герое романа «Петербург» - сыне престарелого петербургского сановника, террористе и отцеубийце.

Позиции Белого я коснулся столь подробно не оттого, что нам важна позиция именно этого представителя серебряного века русской культуры, а для демонстрации многозначности и нелинейности связей в паре «поэт-революция». Ведь то, что было выше сказано об Андрее Белом, в равной мере относится и к Маяковскому - нельзя просто сказать - «Маяковский принял революцию».

Проблема взаимоотношений поэта и власти, стоявшая, скажем, в золотой век русской литературы весьма остро (вспомнить хотя бы Пушкина и Лермонтова), при советской власти несколько видоизменилась. Ее моральный аспект трансформировался от проблемы допустимости и необходимости оппозиционности к проблеме конформизма, если хотите, приспособленчества, и нонконформизма.

В общем, большинство представителей творческой интеллигенции, оставшихся в Советском Союзе, в той или иной мере приспосабливались к сложившимся обстоятельствам - собственно, примеры отчетливо независимой позиции совершенно отсутствуют в СССР начиная с конца двадцатых годов: речь шла лишь о мере слияния (истинного или показного) с властью. Андрей Платонов, написавший великие антиутопии «Чевенгур» и «Котлован», одновременно писал вполне приемлемые, с точки зрения властей, рассказы о преимуществах нового образа жизни. Между тем сам Андрей Платонов прекрасно понимал, что «ведер и паровозов можно наделать сколько угодно, а песню и волнение сделать нельзя», о чем и написал в своих записных книжках. Упрощая, эти слова можно прочесть и так: жизнь важна, но искусство часто важнее жизни - мысль явно идеологически чуждая советской власти.

То, что справедливо для Платонова, было справедливо и для Пастернака, написавшего в конце двадцатых годов «революционные» поэмы «Лейтенант Шмидт» и «Девятьсот пятый год» (где отнюдь не критически осмысливается то, как «громадами зарев// Командует море бород» ). Были эти соображения справедливы и для Мандельштама, одновременно с написанием «Мы живем, под собою не чуя страны» говорящего о героине одного из последних своих лирических стихотворений: «Произносящая ласково// Сталина имя громовое// С клятвенной нежностью, с ласкою» . О цикле «Слава миру!» Ахматовой уже говорилось выше. Примеры можно множить и множить.

Таким образом, взаимоотношения поэтов и властей разделились на их явную часть, находящую отражение в опубликованных текстах, и неявную, нигде при жизни авторов не проявлявшуюся (и, кстати, отнюдь не всегда бывшую резко оппозиционной).

Дихотомия же «народ и поэт» во многом утратила свою актуальность уже с двадцатых годов ХХ века. И это прекрасно выразила Анна Ахматова в своем знаменитом эпиграфе к «Реквиему»: «Я была тогда с моим народом,// Там, где мой народ, к несчастью, был». На утрату актуальности данной проблематики большое воздействие оказала власть, для которой литераторы стали в лучшем случае попутчиками и «прослойкой», обслуживающей с идеологических позиций их мероприятия. Конечно, мне можно возразить, что и декабристское, пушкинское поколение отражало мировоззрение довольно значительной части народа, и Некрасов был прикосновенен к умонастроениям разночинной интеллигенции, однако прикосновенность и слияние - отнюдь не одно и то же. Действительно, трудно себе вообразить графа Толстого, стоящего в очереди для передач посреди простонародья на Лубянке или за хлебом по карточкам (несмотря на все его демонстративное опрощение; впрочем, хорошо опрощаться, будучи графом и владельцем огромного поместья). Ситуация с Достоевским, конечно, противоречит приведенной гипотетической картине, но это как раз тот случай, когда исключение лишь подтверждает правило.

Таким образом, и проблема ответственности интеллигенции перед народом (в виду практического вхождения литераторов вчисло представителей народа) перестала быть достаточно актуальной в Советском Союзе, оставаясь, правда, актуальной среди эмигрантов. Решение вопроса о вине интеллигенции перед народом было трояким. Первым из возможных ответов было признание общей вины и сожаление о состоянии дел в России (Марина Цветаева писала в 1931 году: «Россия моя, Россия,// Зачем так ярко горишь?» ). Вторым из возможных ответов было признание ответственности интеллигенции за приход к власти большевиков (в самых разных аспектах - от интеллектуальной до военной). К такой точке зрения был близок Георгий Иванов. Люди, при жизни в России принадлежащие, скорее, к правым кругам, говорили и о вине собственно народа, не послушавшего предостережений и пошедшего за большевиками и эсерами (так, отчасти, думал Иван Бунин, хорошо знавший реальное положение дел в русской деревне). Второй и третий подходы часто находились в синтезе (несмотря на их очевидную противоречивость), и тогда такой синтетический подход часто был близок к тому же признанию общей вины.

Скажем теперь о том, как складывалась жизнь поэтов «серебряного века» в Советской России и как эволюционировали их взгляды, в частности, под влиянием обстоятельств этой жизни.

С Георгием Ивановым все ясно: он эмигрировал сразу после того, как стал окончательно ясен характер новой власти, не имеющей никакого отношения к либеральным чаяниям части интеллигенции (сам Иванов, как уже говорилось, вообще считал себя монархистом).

Эволюцию взглядов Анны Ахматовой нельзя считать эволюцией как таковой - это было усиление вовлеченности поэта в общественно-политическую жизнь, но в качестве объекта, а не субъекта; борьбой с советской властью Ахматова никогда не занималась, даже поэтическими средствами. Пафос ее крупнейших поэтических произведений - «Реквиема» и «Поэмы без героя» - в первую очередь пафос личного переживания, а не гражданской или общественно-политической поэзии.

С Маяковским дело обстояло несколько иначе. М. Осоргин сказал про Маяковского: «Маяковский - для избранных: для чуждых политике любителей искусства и для чуждых искусству любителей политики». Это, несколько саркастическое, высказывание точно отражает сущность положения Маяковского в русской поэзии и общественно-политической жизни: поэт не мог не участвовать в жизни страны, оставаясь при этом прежде всего поэтом. Исходя из этой позиции активного участвования, Маяковский с течением лет все больше уклонялся от «генеральной линии»: если в партии и стране все споры постепенно сходили на нет и укреплялась личная власть Сталина, то Маяковский, видя неустройства, все больше внимания уделял сатире.

Впрочем, в необходимости совершение революции Владимир Владимирович не сомневался до конца своих дней, при этом, возможно, к концу двадцатых годов для Маяковского стала становиться неприемлимой та форма, которую стало принимать Советское государство.

Последнее, на что хотелось бы обратить внимание - тот факт, что герои данной работы практически не меняли свое мировоззрение на протяжении всей своей жизни, несмотря на острые споры и дискуссии (особенно в десятых годах ХХ века, во время существования множества поэтических группировок и течений). По большому счету осталась неизменной и поэтика Маяковского, Ахматовой и Георгия Иванова. В сущности, это был тот самый случай, когда дискуссии велись ради самих дискуссий и «красного словца»: вряд ли тот же Маяковский надеялся поэтически переучить, скажем, Валерия Брюсова с помощью программных статей в «Пощечине общественному вкусу», да и символисты, надо думать, не особо надеялись на радикальную трансформацию Маяковского как поэта.

Библиография

1.Аверченко А. Трава, примятая сапогом. М.: Дружба народов,1991.

2.Аверченко А. Шутка мецената. М.: Известия, 1990.

3.Адамович Г. Стихи, проза, переводы. СПб.: Алетейя,1999.

4.Анненков Ю. Дневник моих встреч: в 2 т. Л.: Искусство,1991.

5.Ахматова А. Сочинения в двух томах. М.: Правда,1990.

6.Белый А. Начало века. М.: Союзтеатр, СТД России,1990.

7.Белый А. Петербург. Paris: Booking Intemational,1994.

8.Белый А. Стихотворения и поэмы. М.: Республика,1994.

9.Берберова Н. Александр Блок и его время. М.: Издательство Независимая газета,1999.

10.Бердяев Н. Кризис искусства. М.: Издание Г.А.Лемана и С.И.Сахарова, 1918.

11.Блок А. Собрание сочинений в шести томах. Л.: Художественная литература, 1980.

12.Бунин И. Собрание сочинений в восьми томах. М.: Московский рабочий, 2000.

13.Вернуться в Россию - стихами. М.: Республика,1995.

14.Война и мир Маяковского. М.: Департамент культуры города Москвы, Государственный музей В.В.Маяковского, Российский Государственный Военно-исторический архив,2008.

15.Гиппиус З. Петербургский дневник. М.: Советский писатель, Олимп,1991.

16.Горький М. Несвоевременные мысли. М.: Советский писатель,1990.

17.Гумилев Н. Шестое чувство. М.: Московский рабочий,1990.

18.Дальние берега. М.: Республика,1994.

19.Есенин С. Избранное. М.: Художественная литература,1985.

20.Иванов Г. Собрание сочинений в трех томах. М.: Согласие,1994.

21.Ивнев Р. Богема. М.: Вагриус,2004.

22.Клюев Н. Стихотворения и поэмы. Архангельск, Северо-западное книжное издательство,1986.

23.Кузмин М. Стихи и проза. М.: Современник,1989.

24.Мандельштам О. Сочинения в двух томах. М.: Художественная литерату- ра,1990.

25.Мариенгоф А. Циники. СПб.: Азбука,2012.

27.Маяковский в воспоминаниях родных и друзей. М.: Московский рабочий, 1968.

28.Маяковский В. Собрание сочинений в шести томах. М.: Правда,1973.

29.Одоевцева И. На берегах Сены. М.: Художественная литература,1989.

30.Пастернак Б. Сочинения в двух томах. Тула: Филин,1994.

31.Платонов А. Собрание сочинений в трех томах. М.: Советская Россия, 1985.

32.Розанов В. О себе и жизни своей. М.: Московский рабочий,1990.

33.Северянин И. Стихотворения. М.: Советская Россия,1988.

34.Семья Маяковского в письмах. М.: Московский рабочий,1978.

36.Тыркова-Вильямс А. То, чего больше не будет. М.: Слово,1998.

37.Хармс Д. Случаи. М.: Эксмо,2007.

38.Хлебников В. Избранное. М.: Детская литература,1988.

39.Ходасевич В. Некрополь. М.: Советский писатель, Олимп,1991.

40.Ходасевич В. Портреты словами. М.: Советский писатель,1987.

41.Ходасевич В. Собрание стихов. М.: Центурион, Интерпрайс, 1992.

42.Цветаева М. Стихотворения. Поэмы. Драматические произведения. М.: Художественная литература,1990.

Похожие работы на - Русские поэты и революция

 

Не нашли материал для своей работы?
Поможем написать уникальную работу
Без плагиата!