Мотив бунта и его поэтическое выражение в 'Медном всаднике'

  • Вид работы:
    Дипломная (ВКР)
  • Предмет:
    Литература
  • Язык:
    Русский
    ,
    Формат файла:
    MS Word
    39,42 Кб
  • Опубликовано:
    2013-03-15
Вы можете узнать стоимость помощи в написании студенческой работы.
Помощь в написании работы, которую точно примут!

Мотив бунта и его поэтическое выражение в 'Медном всаднике'
















Мотив бунта и его поэтическое выражение в "Медном всаднике"

Содержание

Введение

Одическая традиция и вступление к "Медному всаднику"

Часть первая. Бунт Стихии

Часть вторая. Бунт "маленького человека"

Заключение

Библиография

Введение

О "Медном всаднике" написано множество исследований, рассматривающих самые разные аспекты этого произведения. Одни комментаторы, такие, как, например, Инн. Оксёнов, пытались дать ему общее, как правило, исследователи толкование, то есть занимались поиском заложенного в нём "смысла". Другие исследователи занимались сравнительным анализом "Медного всадника" и "породившей" его культурной среды: так, например, Л. Пумпянский и Н. Эйдельман пытались определить степень влияния предшествовавших ему авторов, а Б. Томашевский и Б. Эйхенбаум - степень новаторства Пушкина по сравнению со своими современниками и предшественниками. Были предприняты исследования, посвящённые различным образам, фигурирующим в произведениях Пушкина, а также формальному разбору непосредственно самого стихового ряда - метрику, синтаксис, рифму и т. п. Однако все авторы, какой бы аспект творчества Пушкина они не изучали, отмечают в "Медном всаднике" явное противопоставление Евгения и Петра, а также конфликт Петра и его творения - Санкт-Петербурга (дальше СПб) - и Стихии (Невы).

В данной работе мы попытаемся "проследить" культурные корни представленного в "Медном всаднике" мотива бунта, основанного на "двойной оппозиции", где Пётр, с одной стороны, выступая в роли некоего демиурга, создавшего СПб, который "Из тьмы лесов, из топи блат / вознёсся пышно, горделиво", став как бы символом торжества его Воли и Разума над дикой природой, противопоставляется покорённой им Стихии, а с другой - фигура Петра, олицетворяющая величие основанной им Российской империи, противопоставляется трагедии "маленького человека" - Евгения - бросившего ему вызов. Кроме того, мы попытаемся рассмотреть использование анжабментов (enjambement) для акцентирования читательского внимания на теме бунта против ставших символами русского самодержавия фигур Петра и созданного им города. В заключение мы скажем несколько слов о возможной функции "текстовых лакун", возникающих благодаря наличию значительного числа красных строк и строфических переносов, присутствующих в тексте "Медного всадника". Однако прежде, чем перейти непосредственно к анализу "Медного всадника", нам видится необходимым сказать несколько слов об истоках "двойной оппозиции" в образе Петра и его детища СПб, ставшего как бы олицетворением его великих свершений в глазах благодарных потомков и в то же время символом самодержавия, возвеличивающего империю не считаясь с интересами "простого" человека, и прежде всего, нам бы хотелось остановиться на свойственной традиционной русской поэзии, как 18, так и начала 19 века, оппозиции "природа/культура", присущей и Петру, выступающему в роли "покорителя" природы, и СПб, возникновение которого явилось как бы "плодом" этой "победы". С этой целью нам бы хотелось вкратце рассмотреть изначальную семиотику СПб, представив те символы и смыслы, которые вложил в него сам Пётр, собственноручно проектировавший свою новую столицу и строго наблюдавший за воплощением в жизнь своего замысла.

Как отмечает Ю. Лотман: "город как замкнутое пространство может находиться в двояком отношении к окружающей его Земле: он может быть не только изоморфен государству, но олицетворять его, быть им в некотором идеальном смысле [.] но он может быть и его антитезой". СПб, возведённый на совсем недавно захваченных землях, расположенных на северной границе империи, находился, фактически, "вне" "Московской" допетровской России, являясь "эксцентрической" столицей, которая должна была заменить собой "концентрически" расположенную "внутри" России Москву. Если расположение концентрического города, в данном случае Москвы, в семиотическом пространстве "как правило, связано с образом города на горе (или на горах)", он выступает "как посредник между землёй и небом, вокруг него концентрируются мифы генетического плана (в основании его, как правило, участвуют боги), он имеет начало, но не имеет конца - он вечный город", то эксцентрический город, в данном случае СПб, "расположен "на краю" культурного пространства: на берегу моря, в устье реки", причём вместо антитезы "земля/небо" появляется оппозиция "естественное - искусственное", а его возникновение и существование обычно порождает эсхатологическую мифологию, где город имеет начало и конец в историческом времени, причём, как правило, торжество стихий проявляется как "потоп, погружение на дно моря". Ещё Константинополю, а вслед за ним и СПб, пророчили, в качестве апокалипсического конца, не что иное, как затопление, что и описанное Пушкиным в качестве "бунта Стихии" наводнение является мотивом, изначально присущим семиотике СПб в качестве "эксцентрической" столицы.

Основание новой столицы подобного типа имеет политический смысл: оно, как правило, "свидетельствуют об агрессивных замыслах - приобретении новых земель, по отношению к которым создаваемая столица окажется в центре", то есть само существование города, как бы "направленное в будущее", противопоставляется становящимся с его возникновением "неактуальным" прошлому и настоящему, в данном случае - допетровскому Московскому Царству. Поскольку подобный город является олицетворением грядущего величия империи, он, тем самым, вступает в противоборство с уже существующим порядком вещей, который провозглашается "устаревшим", что приводит к возможности двойственной интерпретации: "как победы разума над стихиями, с одной стороны, и как извращённости естественного порядка с другой". Таким образом, СПб, как и любой другой город подобного типа, олицетворял в момент своего создания некое "светлое будущее", напрямую связанное с предстоящими зарождающейся Российской империи территориальными и культурными завоеваниями, противопоставляемое и "тёмному" прошлому и "ужасному" будущему. На протяжении 18 века возникновение и существование СПб не являлось в полном смысле "самостоятельным", а напрямую связывалось с гением Петра, заложившим основы великой империи, то есть СПб превратился в символ всей его реформаторской деятельности, преобразившей Россию и поставившей её в один ряд с ведущими европейскими странами. СПб, ставший символом произведённых Петром перемен, превращается в "идеальный искусственный город, создаваемый как реализация рационалистический утопии", и именно такой образ города возникает в русской литературе в течение нескольких десятков лет, прошедших со дня основания СПб, 16 мая 1703 года.

Одическая традиция и вступление к "Медному всаднику"

Первый образ СПб сложился в произведениях русских поэтов уже к середине 18 века, совпав по времени с реформой русского стихосложения, и став, таким образом, одним из характерных образов русского классицизма. Образ СПб стал обязательной деталью официальной торжественной оды, где воспевался "культ Петра" - великого полководца, просветителя и реформатора, почти античного бога, создавшего "подлинный" третий Рим - и его преемников, считавшихся прямыми продолжателями "дела Петрова". Более того, "имевшая место в дальнейшем сакрализация личности Петра привела к тому, что город святого Петра стал восприниматься как город императора Петра", причём этот "культ Петра", возникший ещё при его жизни, значительно усилился после его смерти. Об этом, в частности, свидетельствует изменение названия города с "Санкт-Петерсбург" (город святого Петра), бывшего прямой отсылкой к папскому Риму, на "Санкт-Петербург", что может пониматься и в прежнем смысле, и в смысле "Петрополя" (города императора Петра) - названия, чаще всего используемого русскими поэтами. Таким образом, Пушкин, называя СПб, вслед за Тредиаковским, Ломоносовым, Державиным и многими другими поэтами, "град Петров", не только использует традиционный для русской поэзии того времени эпитет СПб, но и прочно связывает во вступлении к "Медному всаднику" возникновение и существование города с выдающейся личностью Петра.

В произведениях русских классицистических поэтов 18 века посвящённых Петру или его преемникам (в основном, в одах), авторы подчёркивали только одну сторону изначально присущей городу двойственности, состоящей из оптимистического ощущения Начала с одной стороны, и пессимистического предчувствия апокалипсического Конца - с другой. Воспевая величие замыслов и деяний Петра, и, как прямое следствие этого, величие СПб, а в его лице и всей империи, они видели в СПб только одну, "официозною" его сторону, прославляя Петра за его победы над Природой и над внешними врагами, благодаря которым и возникла великолепная "Северная Пальмира". Уже в стихотворении Тредиаковского "Похвала Ижерской земле и царствующему граду Санкт-Петербургу", написанном в 1752 году, мы встречаем изначально присущую СПб оппозицию "природа/культура", где Разум и Воля торжествуют над природой, причём эта оппозиция рассматривается как сопоставление "старого" и "дикого" мира допетровской России с "новой" Россией, преображённой Петром до неузнаваемости:

О! прежде дебрь, се коль населена

Мы град в тебе престольный видим ныне

СПб воспринимается Тредиаковским как город, полнота славы которого, не смотря на его великолепное настоящее:

Уж древним всем он ныне равен стал

[.]

Не больше лет, как только пятьдесят,

Отнеле ж все хвалу от удивлённой

Ему души со славою гласят,

И честь притом достойну во вселенной

находится в будущем, и превзойдёт все другие города и страны:

Что ж бы тогда, как пройдет уж сто лет?

О! вы, по нас идущие потомки,

Вам слышать то, сему коль граду свет,

В восторг пришед, хвалы петь будут громки.

Это восприятие СПб, основанное на предвкушении грядущего величия, усиливается заключительными строками стихотворения:

Светило дня впредь равного не зрит,

Из всех градов, везде Петрову граду

У Тредиаковского образ СПб неразрывно связан с Петром, и именно его гением и объясняется величественность "Северной Пальмиры". Более того, город "обретает" имя - "град Петров", что явно свидетельствует о наличии "культа Петра" в образе города, усиливая связь создателя и его детища. В заключение отметим, что Тредиаковский первым называет в качестве основания СПб красоту:

Прекрасный град наш Пётр основал

И на красе построил столь полезно

Этот мотив красоты города также приписывается поэтом гению Петра, а не СПб самому по себе, однако со временем "красивость" СПб стала одним из основных составных частей "положительной" стороны образа города в русской литературе.

Отмеченные Тредиаковским, создавшим первоначальный литературный образ города, черты СПб - его роль символа Российской империи, присущие ему красота и величие, а также его неразрывная связь с Петром, благодаря гению которого он был создан - закрепились за СПб, создав его общепринятое "поэтическое" описание, переходящее от автора к автору и превращаясь в некую поэтическую "конвенцию". Так, в качестве наглядного примера подобной "конвенции", Пумпянский приводит "бездарную", по его словам, оду Н. Синявина, "интересную как документ выработавшихся общих мест" в изображении СПб:

До облак храмы вознесены,

Огромных зданий пышный ряд,

Неву с изящными брегами,

Весь Бельт, покрытый кораблями!.

Народ в столицу царств спешит.

Великолепный зрится вид.

Какие сладкие премены -

Где ил взрастал, - там луг зеленый.

Подобный "парадный" образ СПб окончательно сложился в творчестве Державина, развившего мотив красоты города, став, по выражению Пумпянского, "певцом петербургского архитектурного великолепия". Именно в его стихах мы находим те элементы внешнего вида города, которые описывают его "положительную" сторону. "Петрополь" Державина - место, где:

Башни всходят из-под волн

[.]

Слышу муз афинских звон

Вижу мраморы, граниты

[.]

Зрю кумиры изваяны.

Вижу, Севера столица

Как цветник меж рек цветёт, -

В свете всех градов царица

[.]

Вижу пристаней цепь, зданий,

Торжищ, стогнов чистоту,

Злачных рощ, путей, гуляний

Блеск, богатство, красоту

Здесь, так же, как и в подавляющем большинстве произведений 18 и начала 19 века, СПБ - это "гордая столица молодой, полной сил империи, это город величаво простой, ясный, отмеченный изяществом вкуса своих строителей, город гармоничный, лишённый всякого трагизма". Подобный образ СПб односторонен, так как "для Державина не существовало здесь борьбы города со стихиями", и эту "однобокость", лишающую образ города "цельности", попытался преодолеть Пушкин в "Медном всаднике". Так его описывал в своих стихах и друг Пушкина Вяземский в своём стихотворении "Петербург" ещё в 1818 году, и именно этот образ, ставший к началу 19 века общепринятым, развил Пушкин в "Медном всаднике", существенно расширив его.

Нынешнее великолепие СПб, рождающее в воображении образ Петра, стоявшего на пустынном берегу и только замышлявшего свою "новую столицу" - то есть образ, открывающий "Медного всадника":

На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн,

И вдаль глядел.

Кроме того, что он является выражением "культа Петра", присущего классицистической традиции русской торжественной оды, ещё и перекликается с произведением другого современника Пушкина - Батюшкова, написавшего в 1814 году "Прогулку в Академию Художеств". Пушкин "воспользовался" образом Батюшкова в качестве представления "того, что было раньше", то есть исключительную роль Петра в возникновении описанного в русской литературе 18 века "официозного", торжественного и великолепного СПб.

В изображении "официозной" стороны СПб Пушкин также прямо следует за своими предшественниками, строя своё описание СПб на сопоставлении "старого" и "нового", ставшего, к тому времени, традиционным, и обогащая его похожими деталями:

Где прежде финский рыболов

[.]

По оживлённым берегам,

Громады стройные теснятся

Дворцов и башен;.

[.]

В гранит оделася Нева

[.]

Тёмнозелёными садами

Её покрылись острова

И у Державина и у Пушкина присутствуют величественные здания ("башни"), Нева и её берега, парки. Однако Пушкин не ограничивается повторением общих мест - воспевая, вслед за Державиным, красоту города, он значительно расширяет образ того СПб, который видел Державин, включая в характеристику города такие качества, как "блеск, богатство и красота", посвящая ему целый абзац, где стихи

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

[.]

Люблю зимы твоей жестокой

[.]

Люблю воинственную живость

[.]

Люблю, военная столица

Возможно, дали начало новой литературной традиции, связанной с СПб - "особое "Люблю"" в качестве одного из фрагментов последующего "Петербургского текста", являющееся естественным развитием мотива воспевания СПб, присущего торжественным одам.

медный всадник пушкин поэтический

Во вступлении к "Медному всаднику" Пушкин, создавая образ СПб, как бы "подводил итоги" классицистического восприятия города. Можно сказать, что последний абзац вступления:

Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо как Россия, Да умирится же с тобой И побежденная стихия;

Вражду и плен старинный свой Пусть волны финские забудут И тщетной злобою не будут Тревожить вечный сон Петра!

Является как бы апофеозом панегирика СПб в качестве творения Петра, обязанного своему существованию, в первую очередь, его гению.

Во вступлении к "Медному всаднику", Пушкин, несомненно, опирается на уже существующую в русской поэзии традицию восприятия города и на уже ставший общепринятым его "официальный" поэтический образ. Однако он не только принимает, но и значительно расширяет традиционный образ, обогащая его в одном из абзацев вступления субъективными описаниями и мелкими частностями, опирающимися на то, что Пумпянский называет "онегинским языком". Эти "частности" и "личные впечатления" как бы "вливают" жизнь в образ СПб, нарушая, тем самым, совершенную "идеальность" города как символа гения Петра и успеха его реформ. Приближая образ СПб к реальной действительности, Пушкин, тем самым, лишает его той роли "идеального города", в которой он выступал в предшествующей русской литературе.

Помимо содержания, анализ которого был сделан выше, прочность созданного Петром русского самодержавия подчёркивается Пушкиным и "гладкостью" описывающих СПб стихов, где фактически отсутствуют анжабменты, которыми, как мы увидим впоследствии, изобилует остальной текст "Медного всадника". Так, на 96 стихов вступления приходится только три анжабмента: "Река неслася; бедный челн", "Кругом шумел. И думал он" и "Дворцов и башен; корабли". Можно сказать, что первые два анжабмента, появляющийся уже в первом абзаце, дают нам понять, что "изъян", нарушающий "цельность" империи, изначально присутствовал в самом факте основания СПб Петром, причём фактор, нарушающий задуманный Петром "идеальный город" - именно река. Третий анжабмент, появляющийся по ходу описания нынешнего великолепия СПб, намекает нам о том, что этот, изначально нарушавший "идеал" изъян никуда не исчез, а напротив, стал составной частью тех величественных "дворцов и башен", которые, возвышаясь на берегах "покорённой" и одетой в гранит Невы, являются символами торжества Петра и его Воли. Ниже мы увидим, как этот "изначальный изъян" в "идеальной" природе города, на который только намекают нам присутствующие во вступлении анжабменты, будет развит Пушкиным в самой повести.

Часть первая. Бунт Стихии

Повесть начитается с того, что Пушкин называет СПб "омрачённым". Чем же омрачён тот светлый образ величия и великолепия, который сам поэт так убедительно воспел во вступлении? Этот вопрос приводит нас к первой части отмеченной нами выше оппозиции - к конфликту Культуры и Природы, где сталкивается Пётр, создавший, ради величия основанной им империи, свою новую столицу на "непригодных" для жизни болотистых берегах Невы, то есть вопреки Природе, где "маленькие" люди, строившие и продолжающие строить величие империи, страдают в своей повседневной жизни - гибнут от нездорового климата, часто голодают и страдают от случающихся наводнений. Нева выступает в качестве побеждённой, но отнюдь не смирившейся со своим поражением Стихии, а наводнение - очередной бунт против своего поработителя, "заключившего" реку в гранит как в смирительную рубашку. Так же - как бунт - можно воспринять и возмущение Евгения против Петра, создавшего СПб в непригодном для жизни месте, что привело к несчастью, разрушившего его жизнь.

Мотивы вызванных плохим климатом и повторяющимися наводнениями страданий, болезней и смерти, бывшие как бы "изнанкой" величественной "Северной Пальмиры", представляли собой "обратную", тёмную сторону СПб, и Пушкин, возможно, был первым русским писателем, который не обошёл молчанием, а наглядно представил её в "Медном всаднике". СПб считался построенным "на костях" своих строителей, что неудивительно, так как "по смертности Петербург в […] не знал себе соперников ни в России, ни за ее пределами". СПб был одним из немногих городов России, где смертность превышала рождаемость, а численность населения компенсировалась многочисленными приезжими из провинции, многие из которых, в свою очередь, "так и не смогли адаптироваться к погодно-климатическим условиям и погибали от простудных заболеваний, воспаления легких, чахотки, а то и от обморожения, о чем свидетельствует петербургская пресса". Появляющиеся на улицах пушкинского СПб "гроба, плывущие с кладбища" есть не что иное, как вымывание (выявление) Стихией тех костей, на которых основан город, является одним из прямых последствий наводнения. Можно сказать, что Пушкин обращал внимание своего читателя на эту "тёмную сторону" СПб - мотив смерти, присущий самому его существованию. Таким образом, Нева, то есть дикая Стихия, покорённая Петром и взбунтовавшаяся против него, "подмывает" не только физический, но и "идеологический" фундамент СПб, нарушая его "идеализированный" литературный образ, включавший в себя, как мы уже говорили, только "положительные" черты. Кроме того, выбор поэтом подобного описания несущего множество бедствий простым жителям СПб наводнения, нарушающего "идеализированный" образ СПб, можно расценить в качестве "поэтического бунта" против одической традиции 18 века, на которой, в сущности, основывался образ СПб во вступлении.

Мотив природного катаклизма, угрожающего существованию СПб, также являлся частью поэтической "конвенции" того времени. Пушкин, как отмечает Пумпянский, "знает про одическую уместность темы городского бедствия и про неоднократную реализацию этой темы в столичной поэзии 18 века". Традиция описывать поразившую город глобальную катастрофу, в частности наводнение, присутствовала ещё в классической поэзии, у Горация и Овидия, и именно к ним "восходит литературная допустимость и литературная авторитетность самой темы" бедствия, причём именно наводнения. В русской классицистической литературе намёки на наводнение присутствуют, как отмечает Пумпянский, уже в оде Ломоносова 1742 года, а концу 18 века эта тема "прочно входит в литературное сознание" русских писателей, причём часто при описании батальных сцен "трактуется как развёрнутый член сравнения" для изображения ярости битвы.

Мотив наводнения был характерен не только для классицистической традиции, но и в творчестве архаистов, которые, как отмечает Пумпянский, "были тесно связаны с предромантизмом" через Державина. Говоря о теме наводнения в произведениях архаистов, Пумпянский отмечает:

Наводнение вполне соответствовало той imagination noire, которая выразилась у архаистов в серии монументально-зрелищных образов, контрарно-паралельных "дневным" образам государственной мощи и империального величия. В развитии традиционно одической темы Петербурга это давало типическое для архаистов разложение темы: "царственное великолепие" и "угроза гибели", величие архитектурное и величие трагическое.

Таким образом, в одической традиции начала 19 века наводнение уже неразрывно связывалось с СПб различными авторами, в частности, упоминаемым Пушкиным в его поэме Хвостовым, посвятившим оду тому же наводнению 1824 года, которое описывает Пушкин в "Медном всаднике".

Пушкин, пользуясь готовым сравнением битвы и наводнения, "перевернул" его, сравнив не битву с наводнением, а наводнение с битвой, вводя, таким образом, в своё произведение мотив "бунта Стихии", грозящей разрушить СПб так же, как это сделал бы внешний враг. "Бунт" Невы, "побеждённой стихии", как называет её Пушкин во вступлении, против своего покорителя Петра, описывается поэтом в соответствующих эпитетах битвы: Стихия идёт на приступ: "Осада! Приступ! Злые волны, / Как воры лезут в окна", царь, отрезанный во дворце от своих подданных всё прибывающей водой, посылает не кого-нибудь, а именно генералов "Спасать и страхом обуялый / И дома тонущий народ" - всё это свидетельствует об очередной битве, происходящей между СПб как твердыней победившей Воли Петра и между покорённой, но не покорившейся Невой. Отметим, что реакция преемника Петра Александра 1, который:

… молвил: "С божией стихией

Царям не совладеть". Он сел

И в думе скорбными очами

На злое бедствие глядел

Даёт нам понять, что он не имеет возможности, подобно своему великому предку, победить Природу.

Однако, в соответствии с пожеланием, высказанным поэтом в завершающем абзаце вступления, который мы приводили выше, о том, чтобы "волны финские" не смогли потревожить "вечный сон Петра", Петр остаётся невозмутим:

В неколебимой вышине, Над возмущенною Невою Стоит с простертою рукою Кумир на бронзовом коне.

И эта невозмутимость - предвестник очередного поражения вновь взбунтовавшейся Природы.

С целью подчеркнуть противопоставление Петра взбунтовавшейся Стихии, Пушкин ввёл в этот отрывок многочисленные анжабменты, связывая, тем самым, их появление в тексте с буйством захлёстывающих СПб волн. Так, 21 стих, составляющий описание ярости Стихии, "атакующей" город (стихи 87-106), содержат, в общей сложности, 10 анжабментов, причём три первых анжабмента встречаются уже в первых трёх стихах отрывка:

"На город кинулась. Пред нею

Всё побежало; всё вокруг

Вдруг опустело - воды вдруг

Через четыре стиха "тройной" аджабмент повторяется:

Осада! Приступ! Злые волны,

Как воры лезут в окна. Челны

как повторяется он в завершении описания "штурма" СПб Невой:

Увы! Всё гибнет: кров и пища!

Где будет взять?

Можно сказать, что прерывистость повествования, создающаяся за счёт большого числа анжабментов, не только уподобляет "течение" стиха волнам, захлёстывающим берег, но и связывает подобную "прерывистость" ритмической "темы" стиха в данном отрывке с бунтом порабощённого, в данном случае, Природы, против своего поработителя, в данном случае, СПб, как символа этой победы.

Надо отметить, что многочисленные анжабменты появляются не только в этом отрывке, а уже в самом начале первой части "Медного всадника". Можно сказать, что их появление совпадает с моментом появления Евгения, и многие исследователи считали анжабменты неотрывно связанными именно с ним. Так, например, полагал Л. Тимофеев, считавший, что анжабменты "характеризуют интонационную тему Евгения", а также Пумпянский, считавший, что анжабменты "сосредоточены главным образом вокруг Евгения и составляют как бы строфическое обозначение всей беллетристической части повести". Функция, которая приписывалась анжабментам - внедрение в "одическую" традицию "разговорного элемента", употребление которого подходит Евгению ("маленькому человеку") больше, чем торжественный одический стиль. Этот "разговорный" элемент, начиная с "Евгения Онегина", составивший "сердцевину пушкинской реформы русской художественной речи и литературного языка вообще", нарушает одическую торжественность вступления, подменяя её "онегинской" жизненностью.

Действительно, в 71 стихе, открывающем первую часть повести, мы находим 14 анжабментов, то есть приблизительно один на пять стихов, что представляет собой резкий контраст с "темой Петра", то есть вступлением, где они, как мы уже говорили выше, фактически отсутствуют, появляясь в 96 стихах лишь трижды, что, на первый взгляд, подтверждает мнение Пумпянского и Тимофеева. Однако анжабменты, появляющиеся во вступлении, никак не связаны с Евгением: первые появляются в связи с дикой Природой, а третий - в связи с постройками, покорившими её, что противоречит вышеприведённому мнению Тимофеева и Пумпянского. Нам кажется, что приписывая анжабменты исключительно "теме Евгения", эти исследователи не приняли во внимание насыщенность анжабментами "темы реки", когда она, взбунтовавшись, "штурмует" город. Также отметим, что пока Нева, которая "рвалася к морю против бури", не "кинулась на город", в её "теме" на 17 стихов нет ни одного анжабмента, а в 21 стихе, посвящённом буйству Стихии, мы находим их сразу 10, что составляет соотношение вдвое большее, чем в "теме Евгения", прозвучавшей в начале первой части повести. Более того, "тройной" анжабмент, трижды встречающийся в отрывке, посвящённому бунту Стихии, тесно связывает частоту их появления с яростью восстания против поработителя, в данном случае - Невы против Петра.

Связь анжабментов с темой бунта усиливается тем фактом, что они выступают и в качестве орудия "литературного бунта", где Пушкин, создавая свой образ СПб, ломает, тем самым, "идеализированный", далёкий от "реальной" действительности образ СПб и его создателя, воспетый "гладким" стихом торжественной оды им самим во вступлении к повести. Анжабменты появляясь уже во вступлении и являясь как бы атрибутом первозданного Хаоса, пытающегося разрушить то, что было создано Разумом, говорят нам о том, что элемент неупорядоченности присутствовал в образе СПб ещё тогда, когда Пётр только задумывал основать город, то есть СПб обречён на повторяющиеся катаклизмы в силу своей природы. Более того, этот "элемент хаоса" проник и в императорский дворец, где в 12 стихах, посвящённых преемнику Петра Александру (стихи 106-118) мы находим пять анжабментов, то есть, в среднем, их частота почти такая же, какая была в теме "атакующей" реки. Любопытно, что в нескольких стихах, посвящённых "генералам", которых царь отправил противостоять Стихии (стихи 119-124), анжабменты отсутствуют, как бы подчёркивая их противостояние разбушевавшейся Неве в качестве "представителей Воли Царя".

Последний абзац первой части (стихи 124-163) сводит все три действующие в этой повести "силы" - бунтующую Стихию (реку), статую Петра (символ СПб и "непоколебимого" самодержавия, подчинившего все и вся, включая природу, своей Воле) и Евгения ("простого" жителя этого города) на Сенатской площади, являясь как бы центральной сценой всего произведения. Отметим тот факт, что эта сцена выделена как центральная не только тем, что здесь появляются всё три главных "героя" повести, но и тем, что она является "текстуальным" центром повести. Так, от начала повести до момента, когда появляется Евгений, с мыслей которого и начинается эта сцена, мы насчитываем 222 стиха - то есть ровно столько же, сколько содержит вторая часть повести, начинающаяся сразу по завершении этой сцены. В этой "центральной сцене" мы находим некое уподобление Евгения Петру, которое подчёркивается их сходным положением в пространстве - оба находятся на той же пощади, оба сидят верхом, оба неподвижны и оба окружены со всех сторон водой. Вместе с тем, невозмутимость Медного всадника противопоставляется буйству волн Невы и чувств Евгения, что, в свою очередь, объединяет их. Эта кажущаяся противоречивость в образе Евгения, уподобляемого, как Стихии, так и Медному всаднику, даст ему возможность, как мы увидим в дальнейшем, благодаря своей сопричастности обеим сторонам в этом конфликте, увидеть проблему во всей её полноте.

Сходство Петра и Евгения дополнительно подчёркнуто отсутствием анжабментов в описании Евгения (стихи 124-129), с которого начинается этот абзац, и Петра (стихи 159-163), которым он завершается. Так же подчёркнуто единство между Евгением и Стихией: в середине абзаца (стихи 132-158) анжабменты, характерные, как мы видели, как для "темы реки", так и для "темы Евгения", снова появляются в тексте, как бы отмечая, тем самым, начало "центральной сцены". Появляясь, анжабменты "смешиваются", относясь, в этом абзаце, к реке и Евгению одновременно, и обозначая переход от описания буйства Стихии к мыслям Евгения и наоборот, усиливают ощущение сходства между ними, как бы "сливая" их в единую, противостоящую общему врагу силу. Приведём несколько примеров подобных "переходов" через анжабмент. Этот отрывок начинается с "перехода" от мыслей Евгения к описанию наводнения:

Евгений. Он страшился, бедный,

Не за себя. Он не слыхал,

Как поднимался жадный вал

Через несколько стихов мы встречаем такой же "переход":

Его отчаянные взоры

На край один наведены

Недвижно были. Словно горы

Из возмущённой глубины

Вставали волны там и злились

А ещё через несколько стихов - пример обратного "перехода", от описания ярости Стихии и причинённых ей разрушений к мыслям Евгения:

Там буря выла, там носились

Обломки. Боже, боже! Там -

[.]

Его мечта.

Можно сказать, что за счёт подобных "смежных" анжабментов, "тема" Евгения сливается с "темой" бунтующей реки, и теперь они вместе противостоят "монолитной", лишённой анжабментов "теме" Петра. Таким образом, наличие анжабментов в "теме" Евгения в начале первой части, отмеченное нами, представляется, скорее, намёком на то, что и он, подобно реке, взбунтуется против самодержавия и его создателя - Петра - который, в погоне за величием созданной им империи, остаётся невозмутим при виде всеобщего бедствия. Отметим также, что интонационная тема "бунта" реки имеет в своём описании "тройные анжабменты" - элемент, не встречающийся в "теме" Евгения в этой главе, что, возможно, символизирует его "неготовность" к открытому возмущению против своего "тирана", как это сделала Нева.

Часть вторая. Бунт "маленького человека"

Пушкин в последних строках первой части подчёркивает незыблемость статуи Петра как символа непоколебимого Стихией величия:

В неколебимой вышине,

Над возмущённую Невою

Стоит с простёртою рукою

Кумир на бронзовом коне

Эту невозмутимость Петра можно понять в двух смыслах: он не только остаётся спокоен перед лицом разбушевавшейся Стихии, но и невозмутим перед лицом бедствий, постигших, как жителей возведённой им столицы вообще, так и Евгения, сидящего в виду "кумира", в частности. Именно эта двусмысленность невозмутимости Петра приводит нас не только к победе Разума над Стихией, но и к противопоставлению самодержавия и судьбы "маленького человека", протестующего против тирании, не считающейся с его интересами, а, зачастую, и разрушающей его жизнь. Именно в силу этой двусмысленности спокойствия Петра он представляется нам не только великим реформатором, преобразившим Россию, но и жестоким тираном, готовым ради своих великих целей пожертвовать простым человеческим счастьем своих подданных.

Сказанное Евгением Медному всаднику во второй части повести "Ужо тебе!" можно расценивать как выражение бунта "маленького человека" против самодержавия вообще, против Петра как его создателя и против его статуи как главного символа основанной им империи, которая не замечает беды простых людей и попирает даже Природу ради утверждения своего величия. Подобных взглядов придерживался, например, Е. Тоддес, считавший, что "вопрос о подлинном смысле "Медного всадника" упирается в соотношение Вступления и повествования, основанное на контрасте одического апофеоза Петра и Петербурга и трагического рассказа о несчастном чиновнике". Этот "контраст", отмеченный Тоддесом, трактовался по-разному: Б. Томашевский отмечал, что "тема революции стояла перед Пушкиным как историческая тема, и более того - как историческая проблема, определяющая будущие судьбы России", считая, что в "Медном всаднике" эта "историческая символика развёртывается вокруг тех же малых героев - Евгения и Параши", то есть людей из народа, "ещё порабощённого, но готового рано или поздно свергнуть своих поработителей", то есть он видел в "Медном всаднике" предчувствие того, что самодержавие будет свергнуто. Другой советский литературовед, Инн. Оксёнов, полагая, что символика поэмы могла бы означать следующее. Революционные силы, носителем которых Пушкин считал "старинное дворянство", не способны претворить в жизнь свои намерения (Евгений - фигура достаточно жалкая, его порыв заранее обречен на поражение). Подлинная "революция" в русской истории произведена Петром, и он - Медный всадник - мстит за все попытки продолжить его дело иными путями, оберегая незыблемость императорской власти, им созданной и укрепленной.

Приходил к противоположным выводам, считая, что в "Медном всаднике" Пушкин отразил крах восстания декабристов, не нападая, таким образом, на самодержавие, а воспевая его. Однако, как бы не трактовалась оппозиция Петра (тирана) и Евгения ("маленького человека"), сам факт её существования исследователи "Медного всадника", как правило, не ставят под сомнение. Каким же образом мотив тирании и гражданского протеста, чуждый одической традиции вступления и одическо-архаическим мотивам буйства стихий в первой части повести, "проник" в это произведение?

Мотив гражданского бунта

Безусловно, и до Пушкина находились русские писатели (например, Радищев), выступавшие с критикой самодержавия, требуя отмену крепостного права и принятие конституции. Однако наиболее вероятным "источником" обращения "маленького человека" к статуе Петра как символу тирании большинство комментаторов называют полученный Пушкиным 22 июня 1833 года, то есть за несколько месяцев до написания "Медного всадника", четвёртый том Собрания сочинений Мицкевича, с которым Пушкин был дружен в 20-х годах и ценил как выдающегося поэта. Получив его, "Пушкин не только прочитал наиболее важные для него стихотворения [.] но, более того, три из них переписал в тетрадь". Эти три стихотворения - "Петербург", "Олешкевич" и "Памятник Петру Великому" - на которые Пушкин обратил особое внимание, включают в себя мотив вызова, обращенного к бронзовой статуе Петра, символизирующей уже не торжество Разума, а жестокую тиранию, сметающую всё на своём пути:

Царь Петр коня не укротил уздой.

Во весь опор летит скакун литой,

Топча людей, куда-то буйно рвется,

Сметает все, не зная, где предел.

Пётр в этих стихотворениях "низко пал, тиранство возлюбя", став "добычей дьявола", он называется "Венчанный кнутодержец", который построил СПб по своей прихоти:

Не люди, нет, то царь среди болот

Стал и сказал: "Тут строиться мы будем!"

И заложил империи оплот,

Себе столицу, но не город людям.

В ещё одном стихотворении сборника, также прочитанным Пушкиным, - "Смотр войска" - Мицкевич выражается ещё более резко:

Воздвигнутый на ханжестве престол,

Объявленный законом произвол

И произволом ставшие законы,

Поддержку прочих деспотов штыком,

Грабеж народа, подкуп чужеземцев,

И это все - чтоб страх внушать кругом

Создавая в этом стихотворении "злейшую сатиру на "военный стиль" самодержавия", то есть на то, что Пушкин описал, в свою очередь, как любимую им "воинственную живость / потешных Марсовых полей".

Возводя СПб - символ своей неограниченной власти - Пётр, по словам Мицкевича, не считался жертвами, "втоптав" в болота "тела ста тысяч мужиков", и это привело к тому, что "стала кровь столицы той основой", обращаясь к уже упомянутому нами мотиву города, построенного "на костях". Описывая СПб, Мицкевич не замечает его красоты, видя только его подражание различным европейским столицам, и даже считает, что "Петербург построил сатана". Здесь же мы находим описание Медного всадника в качестве символа тирании:

Но век прошел - стоит он, как стоял.

Так водопад из недр гранитных скал

Исторгнется и, скованный морозом,

Висит над бездной, обратившись в лед.

Но если солнце вольности блеснет

И с запада весна придет к России

Что станет с водопадом тирании?"

Стихотворение "Памятник Петру Великому", из которого взят последний процитированный нами отрывок, посвящено "русским друзьям" Мицкевича, а насчёт диалога между "Сыном Запада" и "певцом русской вольности", как отмечает Эйдельман, "у русского читателя не могло быть сомнений, что описана встреча Мицкевича и Пушкина". Таким образом, вопрос, прозвучавший в конце приведённого нами отрывка, принадлежит Пушкину Мицкевича, который вложил ему в уста этот "вопрос-предсказание", причисляя его, тем самым, к врагам русского самодержавия, олицетворяемого Петром и его статуей. Это стихотворение как бы является продолжением тех бесед о личности Петра и его влиянии на Россию, которые вели в 20-х годах Мицкевич, Пушкин и Вяземский, что позволяет сказать, что каждое из стихотворений Мицкевича, приведённых нами - "вызов, поэтический, исторический, сделанный одним поэтом другому". Более того, в своём стихотворении, озаглавленном: "Русским друзьям", Мицкевич "произносит самые острые, предельно обличительные формулы, которые Пушкин, по всей вероятности, принял и на свой счёт", осуждая своих "русских друзей", и Пушкина в том числе, за отказ от безоговорочного осуждения самодержавия. Таким образом, ""Медный всадник" [.] был ответом Пушкина на памфлет польского патриота", однозначно осудившего самодержавие и самого Петра.

Написание "Медного всадника" стало как бы "поэтическим ответом" на критику Мицкевича, но не просто "ответным выпадом", а таким ответом, где "правоте польского собрата противопоставлена высочайшая правота спора-согласия", так как Пушкин, не отрицая "тёмной" стороны самодержавия, и соглашаясь в этом с польским поэтом, описывает и другую его сторону - великолепие СПб в качестве символа величия империи и гения его создателя, становясь, таким образом, в позицию "печальной, высочайшей объективности". Помимо схожих мотивов и прямых текстуальных совпадений, присутствующих в стихотворениях Мицкевича и "Медном всаднике", Пушкин усилил связь своего произведения с творчеством польского поэта примечаниями, где прямо полемизирует с ним, отмечая, что его описание наводнения "не точно", а также ссылается не созданное Мицкевичем описание Медного всадника и отмечает "Олешкевича" как одно из лучших стихотворений поэта.

Можно сказать, что вступление, о котором шла речь выше, является как бы опровержением образа Петра и СПб, созданного Мицкевичем. Пушкин, в отличие от польского поэта, видит не только "тёмную", но и "сторону" "Северной Пальмиры", которую он любит и чьим величием, отражающим величие империи, столицей которой она является. восторгается. Отметим, что в стихах

Или, взломав свой синий лёд,

Нева к морям его несёт,

И, чуя вешни дни, ликует

Пушкин вводит использованный Мицкевичем в стихотворении "Памятник Петру Великому" образ тающего льда, сравниваемый им с падением тирании, в качестве одного из атрибутов СПб как центра великой и могучей Российской империи, которой он искренне восхищён.

Возвращаясь к двусмысленности невозмутимости Петра в последней сцене первой части повести, отмеченное нами в начале данной главы, можно сказать, что помимо "одического" Петра-покорителя Стихии, появляется другой Пётр, чем-то напоминающий Петра Мицкевича, равнодушно взирающий "в неколебимой вышине" на народные страдания. Таким образом, Пушкин, противопоставляя Петра Евгению в конце первой части, вводит в своё произведение новую оппозицию, развитую им во второй части повести, где Пётр выступает уже не только в качестве Героя, но и в качестве тирана, ради прихоти ломающего жизнь своих подданных, принимая, тем самым, в какой-то мере, позицию Мицкевича.

Можно сказать, что образ Петра, выступающего в качестве тирана, а также мотив бунта "маленького человека" против сломавшего ему жизнь самодержавия, были отчасти заимствованы Пушкиным у Мицкевича. Однако Пушкин, в отличие от последнего, не ограничился только критикой самодержавия, такой же "однобокой", какой была одическая традиция его безоговорочного восхваления. Принимая обе стороны фигуры Петра, русский поэт старается остаться объективным, и это приводит к тому, что все детали поэмы становятся образами, "в которых воплощается историческая мысль Пушкина, его размышления о судьбах России". Таким образом, сама поэма становится философско-историческим трудом, включающим в себя, помимо уже рассмотренных нами ранее одической традиции вступления, "онегинской" манеры ввода разговорной речи в повествование и одическо-архаического мотива буйства стихий, реплику "поэтического диалога" двух поэтов, произнесённую в качестве части "беллетристического", почти прозаического повествования, в рамках которого, как правило, и обсуждались подобные темы, где Пушкин продемонстрировал ширину своего взгляда, охватывающего обе стороны российского самодержавия и не дающего ему однозначной оценки.

Бунт Евгения

Перейдём к разбору второй части "Медного всадника", где развивается вторая часть "оппозиции", противопоставляющая Петра не "дикой Стихии", усмирённой им, как это было в первой части, а "простым людям", чьи судьбы он сломал на пути к воплощению в жизнь своих великих замыслов, в частности, возведя СПб среди болот и "на костях", то есть ценой многочисленных человеческих жертв. Напомним, что в конце первой части мы оставили Евгения сидящим напротив медного всадника и со всех сторон окружённого продолжающей прибывать водой. Вторая часть повести начинается со сцены "отступления" реки после неудачного бунта против покорившего её города. Это "отступление" Невы говорит читателю, что, во-первых, и на этот раз Пётр был "сильнее" покорённой им Стихии, оказавшейся не в состоянии поколебать его невозмутимость, и, во-вторых, указывает на то, что мотив противостояния Разума и Природы, которому была посвящены первая часть повести, себя исчерпал. Отметим, что по мере этого "отступления" реки назад в своё русло, "тема" реки теряет и в частоте встречающихся нам анжабментов, которых в 14 первых стихах, посвящённых описанию поведения реки, их всего два (один на семь стихов), а не один на два стиха, как это было в первой части, что является дополнительным свидетельством того, что она, по крайней мере, на этот раз, смирилась со своим поражением и отказалась от дальнейшего "возмущения", "покидая" текст и, тем самым, как бы уступая место "бунтаря" Евгению, судьбе которого посвящена вторая часть повести.

В следующем отрывке (стихи 15-65) Евгений торопится попасть на остров, где живёт его Параша с матерью, чтобы узнать об их судьбе. Отметим, что по мере того, как Евгений всё ближе к тому, чтобы окончательно убедиться в крушении всех своих надежд на "порядок" в своей личной жизни, растёт его смятение, приведшее его к помешательству, а вместе с ним его ритмическая "тема" становится всё прерывистей, всё богаче анжабментами. Так, в начале своего плаванья (стихи 15-37)"тема" Евгения, который включает в себя только два аджабмента (один на 12 стихов); в 19 стихах, рисующих картины причинённых наводнением разрушений, оставляющих ему мало шансов на то, что Параше с матерью удалось спастись (стихи 37-54) их присутствует уже четыре, то есть один на приблизительно пять стихов; а когда, увидев то, что осталось от "ветхого домика" вдовы, Евгений постиг весь объём обрушившегося на него несчастья (стихи 55-65), их становится шесть на 12 стихов (их соотношение становится приблизительно один к двум), то есть анжабментов становится ещё больше.

Спешит, душою замирая,

В надежде, страхе и тоске

Таким образом, и здесь появление всё большего количества анжабментов связано с бунтом, но на этот раз речь идёт о его разрушительных последствиях.

Третий отрывок (стихи 65-88) рассказывает о том, что в СПб, пострадавшем от наводнения, жизнь входит в нормальное русло. Возврат порядка сопровождается возвратом к "монолитному", гладкому тексту, в котором анжабменты, выступающие в качестве свидетельства бунта против него, становятся реже. Так, на 24 стиха этого отрывка приходятся только пять анжабментов (один почти на пять стихов), что свидетельствует, с одной стороны, о том, что к СПб возвращается его прежний внешний вид, символизирующий собой величие империи, а с другой - что этот внешний вид, а, следовательно, и величие символизируемой им империи", уже далеко не тот созданный Петром "идеальный город", в описании которого, во вступлении к повести, анжабментов было значительно меньше.

Следующие два отрывка, отделённые друг от друга строфическим переносом (стихи 89-119 и 119-144) возвращают нас к лишённому разума Евгению. Первый из этих отрывков описывает плачевное положение Евгения, ставшее, со временем, для него своего рода "нормальным порядком вещей". Однако наличие "внутреннего беспокойства", порождающего возмущение против той силы, которая обрекла Евгения на роль бездомного безумца, выражающееся наличием большого количества анжабментов, не исчезло - на 22 стиха их приходится 12, то есть приблизительно столько же, сколько их было в "теме" реки (10 на 21 стих). Более того, растущая готовность Евгения к возмущению, подобному "бунту стихии", подчёркивается тем, что в "теме" Евгения появляются "тройные" анжабменты - элемент, отмеченный нами как апофеоз возмущения Стихии в первой части повести:

Евгений за своим добром

Не приходил. Он скоро свету

Стал чужд. Весь день бродил пешком,

А спал на пристани;

и

Что он не разбирал дороги

Уж никогда; казалось - он

Не примечал.

Подобное развитие ритмической "темы" Евгения свидетельствует о том, что внутренне он уже готов, подобно порабощённой стихии, возмутиться против своих угнетателей, что и произошло в дальнейшем.

Во втором отрывке Евгений, оказавшись на том же месте, что и в ночь наводнения, приходит в себя. Любопытно, что начало отрывка, когда к нему начинает возвращаться разум, также начинается с "тройного" анжабмента:

Раз он спал

У невской пристани. Дни лета

Клонились к осени. Дышал

Ненастный ветер. Мрачный вал

Плескал на пристань, морща пени


Вскочил Евгений; вспомнил живо

Он прошлый ужас; торопливо

Он встал; пошёл бродить, и вдруг

Остановился - и вокруг

Свидетельствующими не только о том, что приближается открытое возмущение, но и то, что бунт Евгения потенциально "опаснее" (сильнее), чем бунт Стихии, в "теме" которой, как мы уже отмечали, их было не больше, чем три подряд. В этом отрывке нам снова встречается уже наблюдавшийся ранее контраст между насыщенной анжабментами "темы" Евгения (9 на 20 стихов) и лишённой не только их, но и знаков препинания "теме" Медного всадника, занимающей последние четыре стиха этого отрывка (стихи 139-144):

И прямо в тёмной вышине

Над ограждённою скалою

Кумир с простёртою рукою

Сидел на бронзовом коне.

Этот контраст усиливает ощущение нарастающего напряжения между Евгением и "кумиром на бронзовом коне", продолжающим оставаться, как и в "центральной сцене", невозмутимым.

В следующем отрывке к Евгению, смотрящему на медного всадника, полностью возвращаются память и разум. Порядок, в который приходит его сознание, приводит его к воспоминанию о противостоянии Медного всадника и взбунтовавшейся стихии, которому он был свидетелем в ночь наводнения.

Здесь в мыслях Евгения как бы смешиваются две "темы": с одной стороны, после того, как в первых двух стихах Из его ритмической "темы" пропадают анжабменты, что делает её похожей на "одическое" вступление, подчёркивая величие фигуры Петра, которого Евгений называет "властелином судьбы" и в котором "сокрыта" поражающая воображение Евгения сила; с другой стороны, Пётр - тот, "чьей волей роковой / Под морем город основался.", он "ужасен в окрестной мгле", он

Евгений вздрогнул. Прояснились

В нём страшно мысли. Он узнал

[.] над самой бездной

На высоте, уздой железной

Россию поднял на дыбы

Возможно, именно этот отрывок является наиболее наглядным примером того, как Пушкин, смешивая оба противоположных взгляда на фигуру Петра, приходит к "спору-согласию" в поэтическом диалоге с критиковавшим его взгляды Мицкевичем, показывая одновременно величие и основной недостаток русского самодержавия.

Сравнивая этот и предыдущий отрывки, заметим, что отмеченный нами ранее "пик" готовности Евгения к бунту против сломавшей его жизнь тирании, отмеченный четырьмя анжабментами подряд, приходится на тот момент, когда он "вспомнил живо" все свалившиеся на него несчастья, а вернувшийся к нему разум, а с ним и понимание двойственности фигуры Петра, основавшего принесший Евгению одни несчастья СПб, ослабили в нём "бунтаря", сведя, как мы увидим чуть позже, готовое вырваться возмущение, подобное буйству Стихии в первой части повести, к робкому "Ужо тебе!.", что подчёркивается отмеченным нами исчезновением анжабментов из "темы" Евгения в этом отрывке. Осознание Евгением "проблемы" самодержавия во всей её полноте, возможно, основанное на его "сопричастности" и ему и тем силам, которые активно выступают против него, которая была продемонстрирована в "центральной сцене", завершающей первую часть повести, "ослабляет" в нём потенциального бунтаря и делает его неспособным на "настоящий" бунт.

Возможно, этот отрывок является своего рода ответом Мицкевичу: с одной стороны, пока человек помнит только о личной беде, забыв обо всём остальном, он способен на то, к чему призывал польский поэт - на "настоящий", разрушительный бунт, способный "захлестнуть" самодержавие подобно тому, как Нева затопила СПб; с другой стороны, подобные действия напоминают действия безумца или неразумной Стихии, не способных осознать, как плюсы, так и минусы порабощающей их авторитарной верховной власти. Таким образом, Пушкин, отчасти соглашаясь с Мицкевичем, не разделял его взгляды, так как, в отличие от последнего, видел обе стороны российского самодержавия, и не был способен "до конца" взбунтоваться против его "тёмной" стороны из-за свой любви к его "светлой" стороне, которую он выразил во вступлении.

В начале следующего отрывка Евгений, к которому, казалось бы, полностью вернулось сознание, позволившее ему охватить мысленным взором всю двойственность Медного всадника, олицетворяющего самодержавие, назван "бедным безумцем", ведь, как мы только что уяснили, только безумец может утратить понимание двойственной природы самодержавия и решиться бросить вызов фигуре Петра - символу величия империи. В 12 первых стихах отрывка, то есть непосредственно до начала обращённого к Медному всаднику короткого монолога Евгения, мы находим два анжабмента, то есть их соотношение (1 на 6 стихов) становится приблизительно тем же, что и в изначальной "теме" Евгения, в самом начале первой части повести. Эти вернувшиеся в "тему" Евгения анжабменты отмечают потенциальную готовность Евгения к бунту, и в то же время указывают на то, что он снова вместе с рассудком утратил и только что обретённое им видение неоднозначности фигуры Петра, осознание которого исключает возможность "настоящего" бунта в принципе, а их сравнительно незначительное число соответствует неспособности Евгения, благодаря только что пережитому им пониманию двойственности "бронзового кумира", к "настоящему" бунту против него.

Угроза Евгения состоит всего из двух восклицаний: "Добро, строитель чудотворный!" и "Ужо тебе!. ", причём первое из них выражает восхищение фигурой Петра, а второе - её порицание, что возвращает нас к предыдущему отрывку, где эти противоположные чувства также смешиваются. Это же понимание несообразности безоговорочного бунта, по-видимому, пришедшее к нему сразу после произнесения угрозы вслух, объясняет испуг и бегство Евгения. Поскольку сознание снова вернулось к нему, он осознал, что только что "взбунтовался", а учитывая то, что ему прекрасно известно, какая судьба ожидает в Российской империи бунтовщиков, которых она беспощадно преследует, то, возможно, именно этот страх снова помутил его сознание, так как в конце отрывка, после целой ночи бегства от предвидевшейся ему погони он снова назван "безумец бедный", причём сознание Евгения уже не проясняется до самой его смерти, завершающей повесть. Отметим, что во всей сцене погони (стихи 181-196) мы наблюдаем отсутствие анжабментов, а этот факт, в совокупности с другими классицистическими элементами данной сцены, снова возвращает нас к "одической" теме Петра, что можно расценить как свидетельство его победы над возмутившимся подданным, такой же полной, как и его торжество над Стихией до того.

Однако торжество Петра не является настолько подавляющим, как это может показаться на первый взгляд.

Единственный анжабмент, который мы находим в "теме" Евгения непосредственно после произнесения угрозы в адрес медного всадника свидетельствует о том, что, не смотря на вернувшееся понимание, повлекшее за собой естественные испуг и бегство, потенциал "бунтарства" остался в Евгении, в качестве "обратной стороны" его покорности воле самодержца. Кроме того, сравнивая "одические" вступление и завершение "центральной сцены" в конце первой части со сценой погони, необходимо вспомнить о пожелании поэта, чтобы Стихия не смогла потревожить "вечный сон Петра", сбывшееся, когда Пётр остался невозмутим перед лицом разбушевавшейся Стихии.

[.] И вдруг стремглав

Бежать пустился. Показалось

Однако Пушкин "забыл" пожелать Петру той же невозмутимости перед лицом возмущения своих подданных, и Пётр действительно утратил её, когда его лицо приобрело гневное выражение. Более того, для усмирения подобного "бунта" одной простёртой руки и величественного вида оказалось недостаточно - ему пришлось сойти со своего пьедестала и гнаться за и так уже испуганным своей минутной дерзостью почти до потери сознания Евгением. Всё это ещё раз свидетельствует о том, что бунт Евгения, а в его лице и "маленького человека" вообще, способен, в отличие от Стихии, по-настоящему поколебать самодержавие. Отметим также, что, как мы уже говорили, Евгений осознал всю чудовищность своего поступка ещё до погони, и это свидетельствует о возвращении к нему рассудка, и именно погоня, а не личная трагедия, которую он пережил, свела его с ума окончательно - возможно, здесь Пушкин высказывает свой взгляд на Российскую империю как на излишне суровую, преследующую "почём зря" и так уже раскаявшихся бунтовщиков.

Переходя к завершающему повесть отрывку, где мы узнаём о смерти Евгения, прежде всего, отметим, что его составляют два абзаца, отделённые друг от друга строфическим переносом. Первый из них (стихи 197-205) продолжает тему раскаяния, которое испытывает Евгений из-за своего поступка. Любопытно, что на протяжении этого абзаца он ни разу не назван безумцем, возможно, потому, что, не смотря на душевное расстройство, его смирение со своей судьбой (Евгений "смиряет сердца муку") и почтение к верховной власти (он снимает картуз в знак своего уважения) нормально и естественно. Эта "нормальность" поведения Евгения подчёркивается относительной "гладкостью" стиха, где на девять стихов приходится только два анжабмента, возможно, символизирующие то, что в глубине души Евгения, не смотря на испытываемое им внешнее смирение, не угас "бунтарский огонь".

Завершающий повесть абзац (стихи 205-222) описывает судьбу жертв "бунта" Стихии, пострадавших от неё, как прямо (судьба, постигшая домик Параши и её матери и их самих), так и косвенно (смерть Евгения, не сумевшего пережить ужасную потерю), возвращая нас, таким образом, к "теме" реки. Резко повышается и частота анжабментов - их шесть на 18 стихов, и это свидетельствует о том, что Стихия не смирилась окончательно, и в будущем она ещё не раз "взбунтуется" против когда-то покорившей её Воли Петра. В этом последнем абзаце Пушкин, представляя в завершении своей повести готовность Стихии, а значит и "слившегося" с ней ещё в "центральной сцене" повести "маленького человека", к новому бунту против "дела Петрова", обращает наше внимание одновременно на два аспекта: его обречённость на неудачу и его кровавые последствия в лице невинных жертв. Учитывая то, что причиной смерти Евгения было, в конечном итоге, не его возмущение самодержавием, а его неспособность пережить личную трагедию, можно сказать, что Пушкин, по-видимому, верит в способность Власти к милосердию и осуждает бунт с применением насилия, подобный случившемуся наводнению (а, возможно, и восстанию декабристов), так как, кроме того, что он не будет иметь успеха, он ещё и повлечёт за собой многочисленные жертвы.

Заключение

В "Медном всаднике" Пушкин соединил "три стилистических слоя": "одический", свойственный поэтической традиции 18 и начала 19 века, которым он воспользовался для оформления образа Петра как символа самодержавия; "лирический", основанный на описаниях СПб в "Евгении Онегине", при помощи которых Пушкин превратил "городские мотивы" из темы, подходящей для газетной статьи или короткой новеллы, посвящённой бытовым зарисовкам, в тему, достойную поэзии, чем "вызвал в русской поэзии явное тяготение к мотивам большого города"; "беллетристический", повествовательный элемент, "совершенно новый для Пушкина", использованный им для того, чтобы, изображая судьбу Евгения, ввести в свою повесть свои соображения по поводу самодержавия и, тем самым, ответить на критику Мицкевича.

Что касается классицистической традиции, то можно сказать, что он как бы подытожил её. Как отмечает в этой связи Б. Эйхенбаум, мастерство Пушкина "замкнуло собой блестящий период русской поэзии, начатый Ломоносовым и Тредиаковским", так как ему удалось, преодолев "реакционные тенденции подражателей Державина" и приведя "в систему все достижения старой поэзии [.] создать на основе накопленного опыта цельную, крепкую, законченную и устойчивую художественную систему", ставшую основой "золотого века" русской поэзии.

Когда речь заходит о "мотиве города", то существование "светлой" и "тёмной" сторон СПб, появившихся одновременно с его основанием и присущих самой его природе, "раскололо русское общество на две непримиримые части: для одной это был "парадиз", окно в Европу, в которое Петербург старался втащить всю Россию, для другой он был бездной, предвещанием эсхатологической гибели". Пушкину, соединившему любимое им великолепие СПб с пониманием "трагической основы" города и предчувствием его "роковой судьбы", удалось, соединив традиционный для классицистический оды образ Петра-покорителя Стихии и архаическо-предромантический мотив наводнения, создать "цельный", хотя и противоречивый, образ "Северной Пальмиры", преодолев, тем самым, односторонность, как его "официального", хвалебного образа, отражавшего исключительно величие и великолепие города, так и образ однозначно "гиблого" места, которому, как предсказала ещё при Петре царевна Евдокия Лопухина, "быть пусту".

Переходя к "беллетристической" составной "Медного всадника", являющейся как бы "переходом" от стихов Пушкина к его прозе, что подчёркивается подзаголовком "Петербургская повесть", то этот "новый" элемент его поэзии позволил ему, не смотря на стихотворную форму произведения, затронуть общие, исторические и социальные темы, о которых он много рассуждал в беседах со своими друзьями, в частности, с Вяземским и Мицкевичем, что дало ему возможность утвердить "за художественными образами Петербурга и Медного всадника новое синкретическое значение", раскрывая в своём произведении "проблему исторической роли Петра, значение той ломки, которой подверглась старая Россия в результате реформ начала 18 века". Кроме того, повесть о судьбе Евгения дала Пушкину возможность высказать свои, основанные на "споре-согласии" с Мицкевичем, взгляды на проблему российского самодержавия, основанного Петром, так как "именно на этих проблемах исторического значения Петровских реформ сосредоточена была общественная мысль в годы, близкие к эпохе создания "Медного всадника"", а также выразить своё негативное отношение к попытке его свержения насильственным путём.

Как мы показали по ходу данной работы, "двойная оппозиция" Петра, противопоставляемого и покорённой, но не сломленной им Стихии, и возмущению своих подданных, изображённая Пушкиным в "Медном всаднике", поднимает тему бунта против него, и против всего того, что символизирует его фигура, что превращает её в центральную тему "Медного всадника", проходящей "золотой нитью" через всё произведение. "Бунтарский дух", как Стихии, так и самого Евгения, как мы показали в ходе данной работы, выделяется наличием сравнительно большого числа анжабментов в тех частях текста, которые соотносятся с их возмущением против общего "врага", что подчёркивает их единство в стремлении разрушить установленный самим Петром порядок вещей. Этой интонационной "теме" бунта, характеризующейся обилием анжабментов, противопоставляется "тема" Петра, где они либо отсутствуют, либо их число крайне незначительно. С помощью варьирования частоты появления анжабментов в различных отрывках повести Пушкину удаётся не только сравнить "бунтарский потенциал" Стихии и Евгения, но и высказаться против него, приравнивая открытое возмущение против самодержавия к отсутствию разума и считая подобное решение проблемы тирании не только подобающим либо для изначально неразумной Стихии, либо для безумца, но и ведущим к бессмысленным жертвам.

Многочисленные анжабменты, использованные Пушкиным в "Медном всаднике", можно рассмотреть и с точки зрения "литературного" бунта против сложившейся в поэтической традиции того времени хвалебного образа "официозного" СПб, воспетого многими русскими поэтами до него. Сделав, в рамках "Медного всадника", обилие анжабментов, создающих "прерывистость" стиха, признаком возмущения произволом Петра и грядущего разрушения установленного им порядка вещей, Пушкин, введя их в описание СПб уже в одическом вступлении, указывает своим читателям на двойственность, изначально присущую самому существованию города, и "ломая", тем самым, его традиционный образ. В связи с "литературным" бунтом Пушкина против современной ему поэтической традиции, отметим также единственный нерифмованный во всей повести стих: "на город кинулась. Пред нею". Возможно, учитывая высказывание Пушкина, сделанное им в "Путешествии из Москвы в Петербург" в 1836 году: "Думаю, что со временем мы обратимся к белому стиху. Рифм в русском языке слишком мало", можно сказать, что включение этого стиха в текст повести был актом "бунта" против обязательной в то время в русском стихосложении рифмы. Отметим, что этого нерифмованного стиха нет ни в основном черновике "Медного всадника", ни в других черновых вариантах, что укрепляет нас во мнении, что это был смелый поэтический эксперимент по введению нерифмованного стиха в целиком рифмованную поэму, в качестве примера использования подобного приёма.

В заключение данной работы нам бы хотелось сказать несколько слов о делении на абзацы и строфических переносах, создающим в тексте "Медного всадника" "пустые", не заполненные текстом промежутки между стихами и абзацами, в дальнейшем называемые нами "текстуальные лакуны". Однако прежде, чем мы выскажем собственное мнение о функции этих элементов повести, приведём мнение изучавшего этот вопрос Н. Поспелова, считавшего, что "деление каждой части поэмы на абзацы является графическим выражением авторской композиции текста поэмы [.] прямыми указаниями автора на первоначальное тематическое расчленение текста", а строфические переносы - "вторичными указателями внутреннего расчленения абзацев", причём каждый абзац, как он показал в своей работе, "имеет свой, особенный характер", складывающийся из особенностей его лексической окраски, а также синтаксическому строю и интонационному движению стиха. Соглашаясь с Поспеловым в том, что касается синтаксиса отдельных отрывков, нам бы хотелось отметить совершенно другую функцию возникающих в тексте "Медного всадника" "текстуальных лакун", каждый раз как бы "переносящих" читателя во времени и в пространстве - функцию, связанную, как мы увидим ниже, и с образом СПб, и с "фактором читателя". Принимая во внимание ограниченный объём данной работы, мы ограничимся анализом красных строк и строфических переносов в первой части повести, однако подобный анализ возможен и для остального текста "Медного всадника".

Первая часть начинается с абзаца "авторского голоса", представляющего нам общее описание СПб накануне наводнения и своего героя - Евгения, то есть является общим описанием, своего рода прологом, рассказанным нам "голосом за кадром". В промежутке между абзацами (между стихами 26-27) читательский взгляд "перемещается" внутрь жилища Евгения и сосредотачивается на нём как на отдельно взятом человеке, как бы "показывая" его читателю крупным планом; затем красная строка (48-49) переносит нас во внутренний мир Евгения, в его мечты, после чего строфический перенос (67), оставляющий "текстуальную лакуну", на протяжении которой, по-видимому, Евгений заснул, возвращает нас к "голосу за кадром", покинувшим Евгения в его жилище и наблюдающим, вместе с читателем, окончание ночи и наступление следующего дня. Следующий строфический перенос (71) оставляет "текстуальную лакуну", на протяжении которой читатель возвращается во времени, снова переносясь к общему виду ночного города и Невы, грозящей затопить и действительно затопляющей город, открывающемуся для наблюдателя, обозревающего общую панораму города откуда-то сверху. Новая красная строка (93-94) позволяет "наблюдателю" спуститься с той точки, из которой он обозревал весь город до того, на набережную, туда, где Нева "идёт на приступ" СПб. Описание неистовства Стихии, богатое подробностями, а, следовательно, наблюдаемое с близкого расстояния, прерывается строфическим переносом (104), снова меняющим позицию "наблюдателя" с "крупного плана" наводнения на "общий план" участи городских жителей, а после следующего строфического переноса читатель "попадает" в царский дворец. Последняя красная строка первой части повести (123-124) снова "переносит" нас в пространстве - "наблюдатель" попадает на Сенатскую площадь, где разыгрывается "центральная сцена" повести.

Нам кажется, что "перенося" своего читателя с места на место, Пушкин пытался подчеркнуть "просторность" и "просматриваемость", присущую СПб пространству, степень которого, как отмечает Топоров, "могла бы определяться количеством идеальных наблюдателей, расставленных в нужных точках города (минимально необходимых) и обладающих "бесконечным" зрением по прямой (до упора или поворота, изгиба), которые в сумме "просматривают" все свободное открытое пространство" города. Эта присущая образу СПб "открытость" просматриваемого пространства, которая "объясняется большой длиной и прямизной улиц", создаёт "разъединённое" пространство, где "нелегко прийти на помощь жертве: увидеть ее просто, но поспеть на помощь из-за большого расстояния или разъединенности частей городского пространства (ср. ситуацию, когда наблюдатель и жертва разделены, например, пространством Невы) трудно или - в нужный (имеющийся в запасе) отрезок времени - вовсе невозможно".

Именно таких "наблюдателей", всё видящих, но неспособных вмешаться в происходящее, и "расставляет" Пушкин в "текстуальных лакунах" своей поэмы. Простор СПб и обилие свободного пространства, которое, перемещаясь с место не место, необходимо пересечь, требуют относительно долгое время для смены точки наблюдения за развитием событий - все эти отличительные черты города как бы подчёркиваются этим "пустым текстуальным пространством", которое обязаны "пересечь" взгляд и внимание читателя, "следующего" за автором. Более того, можно сказать, что читатель, а точнее, его читательское внимание, как бы "заполняет собой" эту "текстуальную лакуну", наблюдая оттуда за ходом событий в каждом конкретном отрывке так же, как если бы он стоял на СПб набережной или проспекте и смотрел по прямой в даль, и "переносясь" в следующую подобную "текстовую лакуну", представляющую собой новую точку для продолжения наблюдения за происходящим. Таким образом, перспектива, открывающаяся читателю из каждой новой занимаемой им "текстуальной лакуны", соответствует "просматриваемости" СПб, создаваемого прямизной его проспектов и набережных, уподобляя, тем самым, каждый новый отрывок текста проспекту, "вдоль" которого устремлён взгляд читателя.

Как известно, любой текст состоит из графических знаков и промежутков между ними. Читатель "Медного всадника", занимая "текстуальную лакуну", как бы находится одновременно и внутри текста, понимаемого как совокупность графических знаков и пустого пространства вокруг них, и вне текста, понимаемого как совокупность графических знаков, составляющих слова и предложения данного текста, то есть его непосредственное содержание. Это ставит читателя в положение, где он, с одной стороны, находясь внутри "текстуальной лакуны", то есть, в каком-то смысле, в том же "текстуальном пространстве", что и Евгений, и, соответственно, "видя" Евгения и даже сочувствуя ему, не может, находясь, с другой стороны, "вне" текста, прийти ему на помощь. Таким образом, положение читателя относительно персонажа повести похоже на пример, приведённый Топоровым, где человек, видя несчастье, был отделён от него Невой, не дающей ему возможность "прийти на помощь жертве", но в данном случае непреодолимой "Невой" для читателя является изначально двойственная сущность текста, где читатель, находясь в "текстовой лакуне", "стоит" на одном его "берегу", а "видимый" им персонаж - на другом, там, куда читатель, не являясь персонажем повести, и, следовательно, не обладая "литературным телом", которым наделяет своих персонажей автор, описывая их в своём произведении, никак не может попасть.

Можно сказать, что Пушкин, введя в свою повесть "текстуальные лакуны" в качестве "наблюдательных пунктов" для своего читателя и "перемещая" его из одного "пункта" в другой, не только передаёт простор и "просматриваемость", присущие СПб, но и воссоздаёт одну из возникающих на основе этой характерной черты города и отмеченную Топоровым особенность пространства СПб, а также, глубоко понимая сущность текста как феномена и отводя читателю особое место в тексте "Медного всадника", он превращает своего читателя из "зрителя" в "очевидца" происходящих в повести событий.

Библиография

1.Анциферов, Н.П. Непостижимый город. Лениздат, 1991. "Душа Петербурга", с.25-175

2.Левин, В.Д. "О стиле "Медного всадника"". Серия литературы и языка. Том 33, № 3, "Наука", 1974, с. 195-206

.Лотман, Ю.М. История и типология русской культуры. СПб, "Искусство СПб", 2002. "Символика Петербурга и проблемы семиотики города", с. 208-220; Лотман (совместно с Б.А. Успенским), "Отзвуки концепции "Москва - третий Рим" в идеологии Петра I", с.349-362

4.Мицкевич, А. "Памятник Петру Великому", "Олешкевич", "Петербург", "Смотр войска". Цитируется по э. версии: http://www.e-reading.org.ua/chapter. php/133311/167/Mickevich_-_Stihotvoreniya_i_poemy.html <http://www.e-reading.org.ua/chapter.php/133311/167/Mickevich_-_Stihotvoreniya_i_poemy.html>

.Поспелов, Н.С. "Синтаксический строй стихотворных произведений Пушкина", Москва, "АН СССР", 1960

.Пумпянский, Л.В. Классическая традиция. Собрание трудов по истории русской литературы. Москва, "Языки русской культуры", 2000. ""Медный всадник" и поэтическая традиция 18 века", с.158-197

.Пушкин, А.С. "Медный всадник". Полное собрание сочинений. Москва, "АН СССР", 1948. Том 5, с.134-150

.Селявин, Н. "Ода, поднесённая имп. Александру I на всерадостнейший день столетия эпохи от начатия СПб.1803 мая 16 дня. СПб.: имп. Типогр, 1803

.Тимофеев, Л. ""Медный всадник". Из наблюдений над стихом поэмы". Пушкин. Сборник статей. Под редакцией проф.А. Елогина. Москва, "Государственное издательство художественной литературы", 1941, с.214-242

.Тоддес, Е.А. "К изучению "Медного всадника"". Латвийский ГУ. Учёные записки. Пушкинский сборник. Том 106, Рига, 1968., с.92-113

.Томашевский, Б.В. Пушкин. Работы разных лет. Москва, книга, 1990. "Пушкин и народность", с.78-130; "Поэтическое наследие Пушкина (лирика и поэмы)", с.179-288

.Топоров, В.Н. Петербургский текст русской литературы. Избранные труды. СПб, "Искусство СПб", 2003. "От автора", с.5-6; "Петербург и Петербургский текст в русской литературе", с.7-118

.Тредиаковский, В. "Похвала Ижерской земле и царствующему граду Санкт-Петербургу". Петербург, Петроград, Ленинград в русской поэзии". Антология, сост.М. Синельников, СПб, "Лимбрус-пресс", 1999, с.26-28.

.Цявловский, М.А. "Рукою Пушкина", Москва - Ленинград, 1935

.Эйдельман, Н. "Пушкин. Из биографии и творчества. 1826-1837". Москва, "Художественная литература", 1987

.Эйхенбаум, Б. "Проблемы поэтики Пушкина". О поэзии. Ленинград, "Советский писатель", 1968, с.23-34

Похожие работы на - Мотив бунта и его поэтическое выражение в 'Медном всаднике'

 

Не нашли материал для своей работы?
Поможем написать уникальную работу
Без плагиата!