Мандельштамовское “Мы пойдем другим путем”: О стихотворении “Кому зима — арак и пунш голубоглазый...”
Мандельштамовское “Мы пойдем другим
путем”: О стихотворении “Кому зима - арак и пунш голубоглазый...”
М. Л. Гаспаров
Омри Ронену,
с бесконечной благодарностью
Текст стихотворения:
1 Кому зима
- арак и пунш голубоглазый,
Кому -
душистое с корицею вино,
Кому -
жестоких звезд соленые приказы
В избушку
дымную перенести дано.
5 Немного
теплого куриного помета
И
бестолкового овечьего тепла;
Я все отдам
за жизнь - мне так нужна забота, -
И спичка
серная меня б согреть могла.
Взгляни: в
моей руке лишь глиняная крынка,
10 И
верещанье звезд щекочет слабый слух,
Но желтизну
травы и теплоту суглинка
Нельзя не
полюбить сквозь этот жалкий пух.
Тихонько
гладить шерсть и ворошить солому,
Как яблоня
зимой, в рогоже голодать,
15 Тянуться
с нежностью бессмысленно к чужому,
И шарить в
пустоте, и терпеливо ждать.
Отарою овец
и хрупкий наст скрипит,
Кому зима -
полынь и горький дым к ночлегу,
20 Кому -
крутая соль торжественных обид,
О если бы
поднять фонарь на длинной палке,
С собакой
впереди идти под солью звезд
И с петухом
в горшке прийти на двор к гадалке.
А белый,
белый снег до боли очи ест.
Стихотворение
датировано в списке Л. Ландсберга - 1921, в авторских публикациях - 1922.
Написано, по-видимому, в Ростове, где Мандельштам был в декабре - феврале.
Варианты ландсберговского списка:
Ст. 12:
Нельзя не полюбить сквозь непролазный пух.
Ст. 18-20:
...Отарою
овец, и кто-то говорит:
Есть соль на
топоре, но где достать телегу
И где рогожу
взять, когда деревня спит?
Стихотворение
должно было публиковаться вместе со смежным, Умывался ночью на дворе... (дата
1921) весной 1922 г. в харьковских Грядущих днях, но оба были изъяты партийным
начальством (письмо Л. Ландсберга М. Волошину, цит.: О. Мандельштам. Сочинения,
под ред. П. М. Нерлера, I, 1990, 493). Первая публикация - Россия, авг. 1922, №
1; в ней цензурный вариант ст. 17: “Людишки темные торопятся по снегу” ; в
последней публикации (Стихотворения, 1928) - “Пусть люди темные торопятся по
снегу”; в списке, во Второй книге (1923) и в наборной рукописи Стихотворений -
“Пусть заговорщики...”.
О чем
написано это стихотворение, что в нем происходит?
С первых же
слов “кому... - кому...” (ст. 1-3, повторение - в ст. 19- 20) задана главная
тема, противопоставление. Противопоставляются два мира: чужой, описанный
кратко, и свой - подробно.
В центре
“чужого” мира - загадочные “заговорщики”: у них арак, голубой пунш-жженка и
душистое вино с корицею (глинтвейн), в душе у них - “крутая соль торжественных
обид”, над ними - “жестоких звезд соленые приказы”; по-видимому, ощущение этих
приказов и заставляет их торопиться (“отарою овец”) к отмщению этих своих обид.
Этот “арак”
связывается для читателя прежде всего со стихами Дениса Давыдова, “пунш” - с
Медным всадником (“И пунша пламень голубой”) и собственным мандельштамовским
Декабристом (1917) (“голубой в стаканах пунш горит”), поэтому тема заговора
ассоциируется приблизительно с декабристами или убийством Павла I, а
торжественные обиды и непреложные приказы свыше осмысляются как
аристократическая честь и месть. Почему при этом появляется снижающее сравнение
“отарою овец”, постараемся понять дальше.
В центре
“своего” мира - лирический герой, “Я” стихотворения; будем условно называть его
“поэт”. В стихотворении есть черты его физического облика - зрение (“очи” с их
“болью”), слух (“слабый”), рука (в ней глиняная крынка, она гладит шерсть и
ворошит солому). Он испытывает голод (“как яблоня зимой в рогоже”), холод
(мечтает о “теплом курином помете” и “овечьем тепле”, сквозь снег ищет “теплоту
суглинка”, “и спичка серная меня б согреть могла”). Окружение его - скудное и
убогое: “избушка дымная” (“горький дым”, как полынь), в ней глиняная крынка,
куриный помет, овечья шерсть, солома, за ее стенами - выцветшая трава под
снегом, и все это - лишь временный “ночлег”. Он на грани смерти, и в одиночку
погибнет (“я все отдам за жизнь - мне так нужна забота”). Его предсмертные
ощущения - бессмысленность, бестолковость, и сквозь них - “нежность” и
тяготение к миру, любовь к земле, терпение, ожидание, и все это тщетно (“шарить
в пустоте”). Его последняя мечта - с фонарем, собакой и петухом в горшке
“прийти на двор к гадалке”; что это значит, мы постараемся понять дальше.
Ассоциации
этих деталей скудного мира - для Мандельштама самые высокие: революционная
разруха научила его дорожить именно этими основами человеческого существования
и торжественно называть их “домашним эллинизмом”. “Эллинизм - это печной
горшок, ухват, крынка (NB) с молоком, это - домашняя утварь, посуда,
всеокружение тела; эллинизм - это тепло очага. ощущаемое как священное...
Эллинизм - это сознательное окружение человека утварью вместо безразличных
предметов... очеловечивание окружающего мира, согревание его тончайшим
телеологическим теплом” - и наоборот, согревание человека от стихийного холода
(“забота”): “Пушистой кожей прикрывали они святого старика”, цитирует он слова
Пушкина о том, как простые люди заботились о поэте (О природе слова,
1921-1922). Собственно, стихотворение Мандельштама рисует именно этот мир,
которому не хватает только главного - тепла, очажного и человеческого. При этом
программа “домашнего эллинизма” не ограничивается для Мандельштама стенами
дома, она расширяется до новой мировой политики: “Ныне трижды благословенно
все, что не есть политика в старом значении слова, благословенна экономика с ее
пафосом всемирной домашности, благословен кремневый топор классовой борьбы -
все, что поглощено великой заботой об устроении мирового хозяйства, всяческая
домовитость и хозяйственность, всяческая тревога за вселенский очаг” (Пшеница
человеческая, печ. 7 июня 1922, - о пути Европы “к вселенскому единству, к
интернационалу”); ср. “внутреннее тепло грядущего, тепло целесообразности,
хозяйственности и телеологии”, “раздувая пламя... индивидуального очага до
размеров пламени вселенского” (Гуманизм и современность, печ. 20 янв. 1923).
Запомним эти ассоциации: они будут очень важны для понимания стихотворения.
Итак, перед
нами два мира - “заговорщики” и “поэт”. В первом - богатые пирушки с араком и
пр., во втором - убожество дымной избушки со всем, что в ней. В первом -
торжественные обиды, во втором - нежность и любовь. Над первым - повелевающие
звезды (кантовское “звездное небо над нами, нравственный императив в нас”), над
вторым звезды лишь непонятно верещат. Из первого мира заговорщики “торопятся по
снегу отарою овец” на свое дело, из второго поэт мечтает с фонарем, собакой и
петухом прийти к гадалке. Почему “отарою овец”? Напрашивается ответ: потому что
заговорщики слепо, безумно повинуются нравственному императиву, велению звезд.
Почему к гадалке? Напрашивается ответ: чтобы узнать будущее и действовать
разумно, в соответствии с этим знанием. Поэт тоже погружен в бессмысленность
нежности и бестолковость тепла, но он понимает, что это не подмога для
действия, и хочет их преодолеть. Гадалка в избушечном мире - синоним оракула
(“русская сивилла”, по выражению О. Ронена). Отсюда символика атрибутов
шествия. Фонарь освещает дорогу, собака вынюхивает верный путь, а петух,
“глашатай новой жизни” (Tristia), умеющий в ночи провидеть утро, издавна служил
для гаданий: Мандельштам мог не читать Плиния (Х, 46 сл.), но, вероятно, помнил
Рабле (III, 25 об “алектриомантии”), начальные эпизоды Королевы Марго или даже
святочные главы Войны и мира (II, 4, 9). Ю. Фрейдин указал нам, что Кому зима -
арак... как бы выворачивает наизнанку вывод стихотворения Tristia “нам [мужам]
только в битвах выпадает жребий, а им [женщинам] дано, гадая, умереть” -
теперь, наоборот, кровопролитие предстоит “им” (заговорщикам), а гадание “нам”
(поэту).
Что путь
заговорщиков ведет в тупик, - на это указывает первоначальный вариант
предпоследней строфы. “Есть соль на топоре” - это четвертое значение образа
соли: средство очищения жертвы перед жертвоприношением. Два ключевые подтекста
здесь: Левит 2.13 “Всякое приношение твое хлебное солґи солью, и не оставляй
жертвы твоей без соли завета Бога твоего: при всяком приношении твоем приноси
Господу Богу твоему соль” (о “завете соли” - ср. Числ 18. 19 и 2 Парал 13. 5);
и общеизвестное Мк 9. 49-50 “Ибо всякий огнем осолится, и всякая жертва солью
осолится” (и далее - контрастное значение, “имейте в себе соль; и мир имейте
между собою”, где соль - это суть, существенность, любовь). В античной традиции
соль тоже применялась для очищения жертвенных животных, но редко (чаще -
ячмень). Соединение соли с топором, которым убивают жертву, - собственный образ
Мандельштама, появляющийся здесь у него, как мы увидим, уже вторично. Цель
заговорщиков, стало быть, прежде всего - убийство. Это заставляет думать, что
из двух исторических ассоциаций для Мандельштама важнее было убийство Павла I,
а не декабристское стояние на площади, а из собственных подтекстов - не
Декабрист 1917 г. (несмотря на повторяющийся “пунш”), а Заснула чернь... 1913
г., где Россия стоит “на камне и крови” - жертвенной крови государей. Но эта
высокая образность жертвоприношения (из аристократического мира заговорщиков)
тут же сталкивается с низкой образностью быта (из деревенского мира поэта):
“Есть соль на топоре, но где достать телегу и где рогожу взять, когда деревня
спит?” Телега, чтобы вывозить трупы, и рогожа, чтобы их прикрывать, - общее
место молвы о расстрелах Чека (у Мандельштама, еще ante li t teram, - в 1916 г.
в На розвальнях, уложенных соломой...) (Сегал 1990, 685); ср. позже у Цветаевой
в стихах на смерть Маяковского, при упоминании Гумилева: “в кровавой рогоже, на
полной подводе...”). Здесь, конечно, речь об этом идет не в буквальном смысле -
конфисковать телегу и рогожу среди ночи было бы пустяковым делом, - но в смысле
расширительном: бессмысленно идти на политическое убийство, когда измученные
люди к этому равнодушны и нуждаются только в выживании, “я все отдам за жизнь”.
Здесь мы
подходим к самому важному для понимания стихотворения. Что могло побудить
Мандельштама на рубеже 1921-1922 гг. писать стихи о заговорщиках? Можно сказать
почти с уверенностью: мысль о пресловутом таганцевском заговоре, при расправе с
которым только что погиб Гумилев. Гумилев был расстрелян 25 августа 1921 г.,
газетное сообщение - 1 сентября, Мандельштам узнал об этом от Б. Леграна,
российского посла в Тифлисе, т. е. без задержки. Откликом на это известие было
стихотворение Умывался ночью на дворе..., а за ним последовало наше Кому зима -
арак.... О том, что таганцевское дело было целиком сфабриковано, никто
достоверно не знал не только в Тифлисе, но и в столицах, а облик Гумилева, в
отличие от многих других арестованных и расстрелянных, хорошо вписывался в
образ заговорщика анахронически-благородного образца. Мандельштам знал, что его
друг враждебен новой власти; теперь Мандельштам узнал, что (будто) он собирался
выступить против этой власти с оружием в руках; спрашивалось, как к этому
следовало отнестись.
Об отношении
Мандельштама с политическому насилию мы знаем из воспоминаний Н. Я. Мандельштам
(Вторая книга, М., 1990, 22-23): “Все виды террора были неприемлемы для
Мандельштама. Убийцу Урицкого, Каннегисера, Мандельштам встречал в “Бродячей
собаке”. Я спросила про него. Мандельштам ответил сдержанно и прибавил: “Кто
поставил его судьей?”... Как это ни странно, но в те годы отрицание террора
воспринималось как переход на позиции большевиков”. Логично предположить, что
таким же было отношение Мандельштама к Гумилеву с товарищами, чей заговор будто
бы грозил России новой волной кровопролития. Не война, а выживание, не
политика, а “экономика с ее пафосом всемирной домашности” и даже “кремневый
топор классовой борьбы” (в слове “кремневый” - кроме “кремневой палицы
Геракла”, несомненная ассоциация со словом “кремлевский”) - вот ответ
Мандельштама на поступок, приписанный Гумилеву. Словами другой легенды можно
было бы сказать, что смысл его стихотворения - “Мы пойдем другим путем”.
Сказанное
заставляет по-новому оглянуться и на предыдущее стихотворение Мандельштама,
тесно связанное с нашим через ключевой образ жертвенной соли на
жертвоубийственном топоре. Бытовой его подтекст - тифлисский “Дом искусств”,
где “в роскошном особняке не было водопровода” (Н. Я. Мандельштам. Третья
книга, 1987, 49) и где до Мандельштама дошло известие о таганцевском “заговоре”
и расстреле Гумилева. Написано оно, по-видимому, было уже в Батуме в сентябре -
ноябре, напечатано в Тифлисе в Фигаро, 4 дек. 1921.
Умывался
ночью на дворе -
Твердь сияла
грубыми звездами.
Звездный луч
- как соль на топоре,
Стынет бочка
с полными краями.
На замок
закрыты ворота,
И земля по
совести сурова, -
Чище правды
свежего холста
Вряд ли где
отыщется основа.
Тает в
бочке, словно соль, звезда,
И вода
студеная чернее,
Чище смерть,
соленее беда,
И земля
правдивей и страшнее.
Мир
стихотворения так же прост и беден, как “свой” мир стихотворения Кому зима -
арак...: ночь, двор, ворота на замке, бочка с водой, холст, топор, соль, беда,
смерть. В нем три главных отличия от мира Кому - зима.... Первое: меньше
деталей быта (почти каждая нагружена символическим смыслом: “замок” -
безысходность, “бочка” - преджертвенное омовение, “холст” - саван...), нет даже
голода и холода, перед нами не зима, а осень (вода не замерзла, но стынет) .
Второе: больше масштаб мироздания - названа земля (дважды), названа вода,
названа твердь. Третье: является тема нравственного мира - правда (дважды),
чистота (дважды), совесть. Общий знаменатель всех трех сдвигов - обращение к
суровой “основе” во всех значениях этих слов. Но звезды - те же, соль - та же,
и кантовская связь звездного небосвода с нравственным императивом - та же:
“жестоких звезд соленые приказы” вещественно выглядят как “звездный луч - как
соль на топоре” (соль как совесть: ср. двумя годами позже “словно сыплют
соль... белеет совесть предо мной”). Остается вопрос: чей топор и на кого
топор?
Направление
ответа в таких случаях подсказывают подтексты (осознанно или неосознанно).
Ключевых подтекстов к этому стихотворению выявлено два (оба - О. Роненом), и
уводят они в разные стороны. Первый - стихотворение Ахматовой “Страх, во тьме
перебирая вещи, Лунный луч наводит на топор...” (и т. д.: лучше самому
погибнуть на плахе или под расстрелом, чем бояться за другого; упоминаются
плеск воды в кухонной раковине и, если не холст, то “простыня” с запахом
тленья); а за ним - образ Анненского (То и это) “...Если тошен луч фонарный На
скользоте топора”. Второй - Карл I Гейне: английский король в хижине дровосека
укачивает младенца и предвидит, что тот станет его палачом; тот же Анненский
быстро пересказывал это (“...топор в углу”) в Книге отражений. Собственно,
стихотворение Ахматовой - не подтекст, а параллельный текст, оно написано 25 -
28 августа 1921 г. (если не позже), и Мандельштам в Тифлисе и Батуме его не
знал. Однако именно эта параллель получила популярность в мандельштамоведении
(например, цитируется в комментарии А. Г. Меца к изданию 1995 г., где, как
правило, неподтекстные4 параллели не приводятся), тогда как Карл I был забыт -
отчасти потому, что Ронен его связывал не с Умывался ночью..., а с Кому зима -
арак..., где упоминаются заговорщики. В действительности, конечно, именно Карл
I является подтекстом к топору с жертвенной солью совести в обоих
стихотворениях Мандельштама.
Это значит,
что топор в Умывался ночью... - это не топор казнящей власти, это такой же
топор заговорщика, как и в Кому зима - арак.... Эти два стихотворения образуют
“двойчатку”, одну из столь обычных у Мандельштама: два поворота одной темы с
разных точек зрения. В Умывался ночью... - точка зрения жертвы: герой,
наклоняясь над бочкой для умывания, повторяет жест казнимого над плахой,
подставляющего свою шею топору (Карл I?), отсюда ход его мыслей; образ
казнящего отсутствует. В Кому зима - арак..., по крайней мере в первом варианте
- точка зрения убийц (“но где достать телегу...”), во втором она стушевана,
однако убийцы-“заговорщики” остаются в поле зрения, а образ жертвы отсутствует.
При большом желании можно вообразить, будто заговорщики идут убивать нищего
поэта, но это, пожалуй, слишком большая натяжка. При большом желании можно
также вообразить, будто заговорщики - это не борцы против большевиков, а сами
большевики, казнящая власть; но это тоже натяжка, слишком плохо они вяжутся с
пуншем и араком. (Были ли кромвелевские пуритане для Карла I “заговорщики” или
казнящая власть?) В любом случае, герой в Кому зима - арак... отстраняется от
этих заговорщиков, даже “Но где достать телегу...” он слышит лишь со стороны, а
в окончательном варианте даже не слышит, а только издали видит. Насильственная
борьба - это не его путь. Может быть, Умывался ночью... - это даже не точка
зрения жертвы, а точка зрения человека, принимающего решение, примыкать ему к
заговорщикам или не примыкать; а Кому зима - арак... - точка зрения
решившегося: не примыкать. Это тоже достаточное основание для композиции
двойчатки.
Дополнения и альтернативы
Образцовый
имманентный анализ Умывался ночью... - в статье Ю. И. Левина (1973), образцовый
интертекстуальный анализ - в статье О. Ронена (1977). Левин особо отмечает
новизну лексики: центральное слово “соль” здесь появляется у Мандельштама
впервые, “совесть” и “правдивый” - тоже, “правда” была только в Декабристе (с
его предвосхищением “заговорщиков” в Кому - зима...); все слова с этической
семантикой - “внефабульные”, в метафорах и метафорических эпитетах, и учащаются
от начала к концу стихотворения. Низкие реалии впервые представлены “не со
стороны и не сквозь призму литературы или истории”, а как “пережитые и
прочувствованные” (впрочем, с другой стороны, “опущение “я” имеет целью,
по-видимому, снятие личного начала, подчеркивание объективного” - Левин 1977,
268, 274); на их фоне единственный поэтизм - “твердь” (но здесь она с “грубыми
звездами”, а в соседнем стихотворении “кишит червями”). В композиции
стихотворения последовательность образов внешнего мира - как при сотворении:
твердь со светом звезд, вода, земля; это же - последовательность взгляда на мир
перед расстрелом и при падении тела (Сегал 1998, 674): ключевое слово -
последнее “страшнее”. Для Хэррис (1988, 67-71), наоборот, от начала к концу
стихотворения с расширением метафорического / метафизического плана нарастает
умиротворяющая “правдивость”, ключевое слово - предпоследнее.
“Холст”, по
подсказке Н. Я. Мандельштам (Третья книга, 1987, 49), понимается Левиным и Хэррис
только как грубое полотенце; ассоциация с саваном - только у Ронена (1983,
280). Третье значение, художническое - чистый холст как основа “нового
“правдивого” варварского творчества” - находит в этом слове Майерс (1994, 87);
но это менее настоятельно, так как тема искусства ни в этих, ни в смежных
стихотворениях Мандельштама не присутствует (кроме “Концерта на вокзале” с его
сомнительной датировкой). Двум значениям холста, прямому и метафорическому,
соответствуют два значения “основы” - основа ткани и основа правды. Точно так
же и смежное слово “суровый” (“земля по совести сурова” = “сурова как совесть”
и “вправду сурова”), кроме основного значения, сохраняет и второстепенное,
“суровая ткань” (Хэррис 1988). Что “глиняная крынка” - это парафраз традиционного
“сосуд скудельный”, кажется очевидным.
Семантика
соли исчерпывающе описана О. Роненом (1977, 161-162; 1983, 276-278). Для него
на первом плане “соль завета”, клятвенная соль (соль-консервант как символ
прочности), затем “соль земли” (хранящая мир от порчи), затем “аттическая соль”
(как символ едкости: “крупной солью светской злости” в Онегине). Эти значения
соседствуют в Шуме времени (В не по чину барственной шубе): “Вся соль
заключалась именно в хожденьи “на дом” [к учителю “русского языка”]” - “Литературная
злость! Если бы не ты, с чем бы стал я есть земную соль? Ты приправа к пресному
хлебу пониманья, ты веселое сознанье неправоты, ты заговорщицкая соль (NB), с
ехидным поклоном передаваемая из десятилетия в десятилетие, в граненой солонке,
с полотенцем. Вот почему мне так любо гасить жар литературы морозом и колючими
звездами”. Таким образом, в литературном заговорщичестве скрещиваются все три
значения соли: культурная “соль земли”, сплачивающая клятвенная соль,
агрессивная аттическая соль, все они для Мандельштама привлекательны.
Политическое заговорщичество - другое дело. Здесь выдвигается четвертое
значение, “жертвенная соль” (Ронен 1983, 278; ср. Хэррис 1988, 67-71 с
напоминанием о жертвоприношении века в Веке, 1923): “умывание” есть
преджертвенное омовение пред бдящими небесными очами (можно дополнительно
припомнить пушкинские “звезды ночи, как обвинительные очи ” ). Привлекательно
ли это для Мандельштама - можно спорить. Рейфилд (1994, 59) даже в Умывался
ночью... считает главным в соли на топоре семантику едкости: “соль раздражает
желудок и кожу, как звездный луч - сетчатку глаза” (и торжественные обиды -
душу). Близкое пятое значение - “соль на топоре = соленая кровь на топоре”
(Сегал 1998, 685) - менее вероятно, такая метонимия нетрадиционна.
Кантовский
подтекст связи между звездами и солью-совестью указан Роненом (1977, 160 - 162;
1983, 73, 278 - 279). Соль как совесть для поэта (через “и словно сыплют
соль... белеет совесть” в 1 января) перекликается с солью как честью для
аристократических “заговорщиков” (через Египетскую марку, гл. 5: “Пропала
крупиночка... крошечная доза холодного вещества... В те отдаленные времена...
эта дробиночка именовалась честью”) (Ронен 1983, 277). Соль как “соль завета”,
клятвенная соль, может значить в Кому зима - арак... верность России, ради
которой Мандельштам отказался от эмиграции в 1920 г.; в таком случае “крутая
соль торжественных обид - это доля тех, кто предпочел остаться в советской
России” (Ронен 1977, 161-162; ср. 1983, 313, 279: “протагонист Кому зима - арак...
- не заговорщик и не эмигрант, а носитель “соленых приказов жестоких звезд”,
подлежащих истолкованию в дымной хижине русской сивиллы”). Но в других стихах
1921-1922 гг. эта тема не выступает (перекличка “полыни и горького дыма” с
дантовским полынным хлебом у Ахматовой в Не с теми я, кто бросил землю...,
1922, вряд ли достаточна), поэтому мы предпочитаем считать здесь это значение
второстепенным, а чувство “обид” приписывать не поэту, а “заговорщикам”.
Добавим от
себя, что кроме высоких переносных смыслов, “соль на топоре” имеет еще и низкий
прямой, от пословицы про солдатский суп из топора; может быть, это тоже важно
для скудного мира, изображаемого в двух наших стихотворениях. Для
“заговорщиков” соль на топоре - это образ священной жертвы, для “я” поэта -
последнее утоление голода, как “спичка серная” - утоление холода: два мира
сходятся на центральном образе. Можно даже добавить “два военных мира”:
пуншевые пирушки - офицерские, а суп из топора - солдатский (замечено Ю.
Фрейдиным).
Многозначности
“соли” соответствует многозначность “правды” - правды как истины и правды как
справедливости (Ронен 1977, 159). В Умывался ночью... в правде земли и правде
(и “чистоте”) холста присутствует и то и другое. В Кому зима - арак... слова
“правда” нет, этическая семантика присутствует только в мире “заговорщиков”
(соль обид и - менее внятно - соленые приказы звезд), в голодном и холодном
мире поэта ей нет места, и только в подтексте (для читателя не
саморазумеющемся) присутствует “телеологическое тепло” человечности, обживающей
даже вещи. Зато в этом мире есть обращение к гадалке. Может быть, можно
сказать: в этом стихотворении для “заговорщиков” правда существует как
справедливость, а для поэта - как истина, в поисках которой он обращается к
оракулу.
Ахматовский
подтекст Умывался ночью... (и подподтекст Анненского) описаны Роненом (1977,
163-170). К этому можно добавить еще один общий подтекст, указанный Левиным
(1973, 276): стихотворный размер, идущий от лермонтовского Выхожу один я на
дорогу... с его семантикой последнего пути. Ронен считает, что стихотворение
Мандельштама написано уже после знакомства со стихотворением Ахматовой,
напечатанным в Записках мечтателей № 4 зимой 1921-1922 гг., и Мандельштам
противопоставляет свою твердость ее страху. Однако Умывался ночью... было
напечатано еще 4 декабря 1921 г. в Тифлисе, а трудно думать, что Записки
мечтателей успели попасть в Грузию с такой скоростью. Вспомним, что
ландсберговский список Кому зима - арак..., сделанный в феврале 1922 г.,
датирует даже это стихотворение “1921”.
“Пунш”,
кроме аполитичного подтекста из Медного всадника, имеет политический подтекст в
“жженке” народовольцев в I главе Возмездия Блока и перекликается с литературным
“пламенем” в Не по чину барственной шубе (“Литература века была родовита... Голубые
пуншевые огоньки напоминали приходящим о самолюбии (NB), дружбе и смерти” - и
далее о пире во время чумы (Ронен 1 9 83, 279; ср. Хан 1977, 8):
аристократический “дом” в отличие от разночинской “избушки” перенасыщен
“телеологическим теплом”. Сочетание арака с пуншем было у И. Дмитриева, “Други!
время скоротечно... Чаще пунш с араком пить” (Магомедова 1991 - впрочем,
отмечая, что у Дмитриева упоминаются и осень и весна, но нет именно зимы).
Достаточно ли этого, чтобы считать Дмитриева “внешним адресатом”, к которому
Мандельштам обращается в ст. 9 “Взгляни...”, - сомнительно. Кроме
декабристского “пунша” и “заговорщиков” из оды Вольность, Д. Сегал (1998, 686)
предлагает учитывать еще один пушкинский подтекст - Какая ночь! мороз
трескучий... об опричных расправах.
Подтекст из
Карла I Гейне указывает О. Ронен (1983, 119, с добавочными мотивами из
парафразы Анненского “Шуршит солома, по стойлам блеют овцы; все было бы так
мирно, не поблескивай из черного угла топор”). “Овечье тепло” в мире поэта
перекликается с “овечьей” Феодосией, овечьими образами в Грифельной оде 1923 г.
и, добавим, с неожиданно возникающим “гуртом овец” из соседнего стихотворения
1922 г. С розовой пеной усталости у мягких губ.... “Отара овец”, в которую
превращаются “заговорщики” (со своей пуншевой теплотой), попав в этот мир, - от
“овечьего Рима” в стихах 1915 г. “Обиженно уходят на холмы, Как Римом
недовольные плебеи, Старухи-овцы... Исчадья ночи...” (ср. также “Как овцы,
жалкою толпой Бежали старцы Еврипида...” с “обидою” в рифме), с подкреплением
от “Фуэнте Овехуна” Лопе де Веги, который Мандельштам видел в Киеве в 1919 г.
(Ронен, там же; ср. Хан 1977, 11 ).
Отмечалось,
что набор образов в последней строфе связан с образом нищего философа Диогена:
“собака” от названия “киники”, “фонарь”, с которым он среди бела дня “искал
человека”, “петух”, ощипав которого, он опровергал определение “человек - это
двуногое без перьев”; можно добавить, что глиняная бочка, в которой жил Диоген,
имела вид большого горшка. Ронен (1983, 279) указывает любопытный подтекст из
Цветаевой 1916 г. - “с Богом, по большим дорогам, в ночь - без собаки и фонаря”
(и видит в этом мотив эмигрантства). Д. Магомедова (1991) не менее справедливо
видит здесь сходство с “ритуальным рождественским шествием волхвов (пастухов) и
святочным гаданием с петухом” - соответственно мир овец и соломы ретроспективно
окрашивается аналогией с яслями Христа-младенца, а предконцовочное просветление
выглядит не столько гаданием о будущем (для нее поэт, читающий приказы звезд, -
пророк с самого начала), сколько приобщением к “космическим глубинам бытия”.
Любопытно,
как меняется понимание стихотворения от выбранного варианта текста. Д.
Магомедова исходит из цензурного варианта “Пусть люди темные торопятся по
снегу” - поэтому вместо контраста “насильственный заговор - познание и
применение к познанному” возникает контраст “эпикурейская поверхностность -
приобщение через нищету к космосу” (а через космос к Христу?). Соответственно
общение со звездами и в первой и в предпоследней строфе - удел поэта, и контраст
между “кому зима - полынь...” и “кому - крутая соль торжественных обид”
разрушается, речь в обеих строках идет об одном и том же поэте. (Мы бы
предпочли сказать, что космос в стихотворении не един: “заговорщики” приобщены
к небу, а поэт в избушке - к земле.) Точно так же А. Хан (1977), исходя из
“Пусть люди темные...”, приходит к отождествлению того, “кому зима - полынь...”
и того, “кому - крутая соль...”, а основными контрастами становятся “обжитой
мир (пунша и пр.) - необжитой мир (избушки и т. д.)” и, шире, “человеческий мир
- стихийный хаос и грозящие звезды”; земным подобием мирового хаоса является
отара “темных людей”. В концовке же главным образом оказывается “фонарь” как
средство внести в неуютный мир тепло (?) и свет.
Общественно-политический
подтекст обоих стихотворений разбирается Д. Сегалом (1998, 673-676, 684-686):
голод 1921-1922 гг. (отсюда голод и холод в Кому зима - арак...), репрессии
против духовенства, выступавшего против изъятия ценностей. Когда декабристы
“торопятся по снегу”, пытаясь отступать через Неву, то это напоминает, как на
Кронштадт по льду торопились каратели. Вывод (с. 686): “На каком-то подспудном
семантическом уровне (?) это стихотворение дышит живой политической страстью,
дышит ненавистью к тиранам и любовью к свободе. Но уроки неудачного восстания
декабристов и столь же неудачного кронштадтского восстания против большевиков
диктовали необходимость отказа от борьбы “в отаре”. Они диктуют поэту позицию
Диогена, одинокого искателя правды”.
Список литературы
Левин 1973:
Левин Ю. И. Разбор одного стихотворения Мандельштама // Slavic poetics. The
Hague, 1973, 267-276 (перепеч.: Левин Ю. И. Избранные труды. М., 1998, 9-17).
Магомедова
1991: Магомедова Д. М. О. Мандельштам и И. Дмитриев: проблема внутреннего и
внешнего адресата стихотворения // Слово и судьба: Осип Мандельштам. М., 1991,
408-413.
Майерс 1994:
Майерс Д. Гете и Мандельштам: два эпизода из “Молодости Гете” // Столетие
Мандельштама: материалы симпозиума. Tenafly, 1994, 86-98.
Рейфилд
1994: Рейфилд Д. Мандельштам и звезды // Там же, 299-307.
Ронен 1977:
Ronen O. A beam upon the axe // Slavica Hierosolymitana, 1 (1977), 158-167.
Ронен
1983: Ronen O. An approach to Mandelstam. Jerusalem, 1983.
Хан 1977:
Хан A. Заметки о семантике контекстных перекличек // Dissert. slavicae -
Slawistische Mitt. - Мат. и сообщ. по славяноведению. Szeged, 1977, v. 12, 3
-287.
Хэррис 1988:
Harris J. G. Osip Mandelstam. Boston, 1988.
Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта <http://www.bibliofond.ru>