Сергей Довлатов (1941—1990). Жизнь. Творчество. Воспоминания современников

  • Вид работы:
    Тип работы
  • Предмет:
    Литература
  • Язык:
    Русский
    ,
    Формат файла:
    MS Word
    40,89 kb
  • Опубликовано:
    2008-12-09
Вы можете узнать стоимость помощи в написании студенческой работы.
Помощь в написании работы, которую точно примут!

Сергей Довлатов (1941—1990). Жизнь. Творчество. Воспоминания современников

 

СЕРГЕЙ ДОНАТОВИЧ ДОВЛАТОВ

(1941—1990)

 

 

Большую часть своих произведений Довлатов написал в эмиграции. Он уехал в возрасте почти тридцати семи лет — три четверти его недолгого века. "Я уехал, — сказал Довлатов в одном из последних интервью, — чтобы стать писателем...» На чужбине ему удалось найти применение жизненному опыту, которым столь щедро одарила его советская родина.

За двенадцать лет — вплоть до смерти в нью-йоркской машине «скорой по­мощи» — он написал около десятка книг, в числе которых циклы рассказов «Че­модан», «Компромисс», повести «Заповедник», «Иностранка» и др. Все они в той или иной степени отражают историю жизни самого рассказчика — до и пос­ле эмиграции. Американскими критиками ему отведено место среди «фанта­стов и юмористов». Для российского читателя мир, описанный Довлатовым, только-только уходит в прошлое...

МЕЖДУ РЕАЛЬНОСТЬЮ И АБСУРДОМ

«Всю свою жизнь я рассказываю ис­тории, которые я либо где-то слышал, либо выдумал, либо преобразил», — сказал Сергей Довлатов в интервью американскому журналисту Джону Глэду.

Анекдоты из собственной жизни, а также из жизни знакомых и «знако­мых незнакомцев», деятелей полити­ки и культуры — от Бродского до Хрущева, от Сталина до Ахматовой — лю­бимый жанр Довлатова. Сам Довлатов неоднократно заявлял, что считает се­бя не писателем, который «пишет о том, во имя чего живут люди», но рас­сказчиком, повествующим о том, «как живут люди».

И лучше всего отвечают этому стремлению, конечно же, бытовая ис­тория, анекдот. Многие друзья и зна­комые Довлатова стали его персонажа­ми. Многие мечтали оказаться в ряду героев его произведений, хотя «геро­ических» ролей хватало далеко не всем. Вот, например, анекдот — обра­зец жанра «писательских баек», столь популярного в литературных кругах:

«Молодого Евтушенко представи­ли Ахматовой. Евтушенко был в мод­ном свитере и заграничном пиджаке, В нагрудном кармане поблескивала авторучка.

Ахматова спросила:

— А где ваша зубная щётка?» «Лучшие вещи Довлатова, — пи­шет литературовед Игорь Сухих, — балансируют на грани между было — не было, реальностью и абсурдом». Его записные книжки (опубликованы под названиями «Соло на Ундервуде», 1980 г., и «Соло на IBM», 1990 г.) пест­рят байками, каламбурами и сами по себе читаются как увлекательные ис­тории, дружеские шаржи и словес­ные игры. Но они же служили писа­телю заготовками, литературным "сырьём", к повестям (Довлатов назы­вал их «мои романы»).

Бот, к примеру, сцепка из «Соло на Ундервуде»:

«Битов и Цыбип поссорились в од­ной компании. Битов говорит:

— Я тебе, сволочь, морду набью! Цыбин отвечает:

— Это исключено. Потому что я — толстовец. Если ты меня ударишь, я подставлю другую щёку.

Гости слегка успокоились. Видят, что драка едва ли состоится. Вышли курить на балкон.

Вдруг слышат грохот, Забегают в комнату. Видят — на полу лежит окровавленный Битов. А толстовец Цыбин, сидя на Битове верхом, моло­тит его пудовыми кулаками». Этот анекдот Довлатов позже позаимствовал для своей повести «Иностранка», поменяв только фамилии: реальные лица — писатель Андрей Битов и по­эт Владимир Цыбин — здесь превра­тились в «прозаика Стукалина» и «ли­тературоведа Зайцева».

Читатель С. Довлатова встречается с не совсем обычным для литерату­ры — типично фольклорным — при­ёмом: известные всему миру люди (И. Бродский, Р. Якобсон, М. Ростропович...) становятся героями анекдота и живут в нём,

Персонажи, придуманные (некто с трудной фамилией Каценеленбоген, две грубиянки Сцилла Ефимовна и Ха­рибда Абрамовна...) и реальные (час­то здравствующие и поныне), сталки­ваются в произведениях Довлатова нос к носу, меняются друг с другом местами. В одной и той же истории, рассказанной дважды, в качестве героя могут оказаться два разных персона­жа: Пушкин, например, превращается в Толстого, Хемишуэй уступает место Кафке, а поэт Наум Коржавин — выду­манному поэту Рувиму Ковригину... Таким образом, «традиции бытового и исторического анекдота, для которо­го имя собственное обязательно, — сливаются». Проза Довлатова, по выра­жению литературоведа Игоря Сухих, «превращается в анекдотическую ис­торию современности».

Читая «Соло...», читатель обнару­живает не только смешные и трога­тельные имена и ситуации, по и сценки из жизни самого Довлатова: то комическое зерно, из которого вы­растает его проза.

«Я спросил у восьмилетней дочки;

—  Без окон, без дверей — полна горница людей. Что это?

— Тюрьма, — ответила Катя».

Довлатов признавался: «Я их (рас­сказы) не создавал, я только записывал, мучительно подби­рая слова, которые... кое-как отвечали тому, что я слышу, как голос извне".

МЕСТО ПОД СОЛНЦЕМ

Малая зона подготовила писателя к встрече с зо­ной большой — государством. Пол­тора десятилетия, которые провёл Довлатов к СССР после окончании службы в лагерной охране, были от­даны творчеству и бесплодным по­пыткам издать свои книги. В 1977 г. появились первые публикации его произведений на Западе. В 1978 г. пи­сатель был поставлен перед необхо­димостью эмигрировать. Всё иму­щество уместилось в один чемодан. "Чемодан" (1986 г.) — название цикла рассказов, объединённых, как молится у Довлатова, общим ключевым словом. Вещи хранят  в себе память о прошлом, — память, которую невоз­можно вытряхнуть точно пыль. Со­бранные вместе, они становятся свое­образным конспектом прожитых лет.

Каждая из восьми вошедших в книгу историй словно иллюстрирует главную идею довлатовского творче­ства: жизнь нелепа и в то же время удивительна! «Пропащая, бесценная, единственная» — жизнь...

Персонаж «Чемодана» (Сергей Довлатов), подобно персонажу вол­шебной сказки, совершает (как пра­вило, поневоле) ряд "подвигов" и по­лучаст за это неожиданную «награду». В рассказе «Креповые финские нос­ки» он, не успев стать участником махинации с перепродажей импорт­ного товара, оказывается жертвой социалистической экономики, во­преки логике наладившей выпуск товара повышенного спроса. И в результате становится обладате­лем «двухсот сорока пар одинаковых креповых носков безобразной горо­ховой расцветки». Б рассказе "Номен­клатурные полуботинки" в нём не­ожиданно просыпается «подавленное диссидентство», и он крадёт ботинки у председателя ленинградского гор­исполкома.

В последнем рассказе книги — «Шофёрские перчатки» — герой, об­лачившись в костюм Петра Первого, участвует в съёмках любительского фильма. По замыслу режиссера он должен стоять в очереди у пивного ларька, рядом с «алкашами», дабы явить непримиримый контраст — "монарх среди подонков": «Смотрю — Шлиппенбах из подворотни машет кулаками, отдаёт распоряжения. Вид­но, хочет, чтобы я действовал сооб­разно замыслу. То есть, надеется, что меня ударят кружкой по голове». Но ничего ровным счётом не происхо­дит. На «воскресшего императора» никто не обращает внимания.

«Стою, Тихонько двигаюсь к при­лавку.

Слышу — железнодорожник кому-то объясняет:

— Я стою за лысым. Царь за мной. А ты уж будешь за царём...»

Вновь любимый довлатовский при­ём «обманутого ожидания». И это то­же в духе волшебной сказки. Наградой герою, втянутому в бессмысленный маскарад, стали «перчатки с раструба­ми, как у первых российских автомо­билистов». А автор рассказа наконец получил долгожданное признание — после того как уехал в Америку.

Там С. Довлатову удалось издать практически всё, что он написал за период эмиграции. Его переводили на многие языки мира. И в первую очередь — па язык любимых им Ш.Андерсона, Э. Хемингуэя, У. Фолк­нера, Д. Сэлинджера. Но тема его рассказов осталась неизменной.

Оказалось, и в Америке есть мес­то абсурду. А потому бывший совет­ский гражданин, попав туда, остаётся прежним. Правда, с небольшой по­правкой. «Маленький человек» там становится средним американцем.

В повести «Иностранка» (1986 г.) таких "американцев" целая галерея. Это таксисты, издатели, торговцы не­движимостью и «таинственные рели­гиозные деятели». В центре повество­вания — остроумно рассказанная история эмигрантки Маруси Татарович. Персонаж по фамилии Довлатов здесь тоже присутствует, но его роль не стержневая: он лишь разделяет судьбу многих других, пытающихся найти себе применение на Американ­ском континенте.

Герой довлатовской прозы по-прежнему обыкновенный человек, ко­торый ищет своё место под солнцем. Человеческие слабости и истинные чувства не зависят от господствующе­го режима. Некоторые политические эмигранты и в Новом Свете продолжа­ют вести борьбу «за будущее России», хотя предмет и цели борьбы пред­ставляются им всё более смутными, как, например, в случае с «отставным диссидентом» Караваевым: «Америка разочаровала Караваева. Ему не хва­тало здесь советской власти, марксиз­ма и карательных органов. Караваеву нечему было противостоять...».

Довлатовские герои противостоят абсурду, не ведая, что сами давно яв­ляются его частью.

С 1990 г. Довлатова начали издавать на родине. «Едва вернувшись в Россию, — пишет И. Сухих, — книги Сергея Довлатова стали анекдотической сагой об ушедшем времени. И лирической прозой о чём-то непреходящем».

 

 

ГЛАВНЫЙ ГЕРОЙ ДОВЛАТОВА

Среди многочисленных героев Довлатова, как и в реальной жизни, нет ни одного на сто процентов положитель­ного, равно как и безнадёжно отрица­тельного. Но есть между ними такой, к которому автор беспощадней, чем к кому бы то ни было. Этот персонаж — сам Довлатов, точнее, его «автопсихо­логический образ», от чьего лица ве­дётся повествование.

«Довлатовские персонажи, — пишет критик Андрей Арьев, — могут быть нехороши собой, могут являть самые дурные черты характера. Могут быть лгунами, фанфаронами (хвастунами) бездарностями, косноязыч­ными проповедниками... Но их душев­ные изъяны всегда невелики — по срав­нению с пороками рассказчика».

Он и есть главный герой Довлатова, начиная с самых ранних его рассказов. Созданная в жанре семейной летописи повесть «Наши» (1983 г.) — это состав­ленный из маленьких главок смешной и одновременно грустный рассказ о четы­рёх поколениях одной семьи: от праде­да по отцу Моисея до «единственного нормального члена семьи» — фокстерьерши Глаши, с которой герой не рас­стался даже в эмиграции.

Как всегла у Довлатова, одна удач­но найденная черта или метафора ста­новится решающей в образе и судьбе персонажа. В «Наших» такой метафо­рой зачастую служит какой-нибудь элемент внешности героя или факт биографии. Например, богатырские размеры деда Исаака (он «мог поло­жить в рот целое яблоко», а на войне во время атаки загораживал собой вражеские укрепления, мешая артилле­ристам вести огонь) делают его облик поистине легендарным. Герой разреза­ет батоны не поперёк, а вдоль, в гневе поднимает и разворачивает грузо­вик и пробивает кулаком стол!.. Или актёрская карьера отца. Ему жизнь казалась «грандиозным театрализован­ным представлением. Сталин напоми­нал шекспировских злодеев. Народ безмолствовал, как в „Годунове"»... А «центральным героем был он сам».

«Наши» производят, по выражению поэта и литературоведа Льва Лосева, «впечатление мифологического цик­ла». Однако каждый из «мифов» — вдобавок и целая историческая эпоха...

Начало 60-х. Вылетев из универси­тета за неуспеваемость, будущий писа­тель был призван в армию и оказался в лагерной охране. Эту страницу своей биографии  он   впоследствии   не  раз «перелистывал» и «перечитывал»...

В «Невидимой книге» (1978 г.) Довлатов рассказывает, что, попав в зону, он с удивлением обнаружил: «Полицейские и воры чрезвычайно напоминают друг друга. Заключённые особого режи­ма и лагерные надзиратели безумно по­хожи... По обе стороны колючей про­волоки — единый и жестокий мир».

В повести «Зона» (опубликована в 1982 г.) эта мысль доведена до логиче­ского конца: «...Лагерь представляет собой довольно точную модель государ­ства. Причём именно Советского госу­дарства. В лагере имеется диктатура пролетариата (т. е. — режим), народ (за­ключённые), милиция (охрана). Там есть партийный аппарат, культура, индуст­рия. Есть всё, чему положено быть в го­сударстве». Однако диктатура не сти­хийное бедствие. Почти каждый из довлатовских героев мог бы сказать о себе примерно следуюшее: «Мир урод­лив, люди несовершенны, да ведь и я не подарок!..». Но эта ироничная интонация появится позже. Герой «Зоны» на предостережение военного комиссара: «ВОХРА (вооружённая охрана. — Прим. авт.) — это ад!» — отвечает серь­ёзно и жёстко: «Ад... мы сами». Не об этом ли говорил Ланиелот (герой пьесы Е. Шварца «Дракон»): «В каждом... при­дётся убить дракона».

«ЛИБО САЖАТЬ, ЛИБО ВЫСЫЛАТЬ...»

«Представьте себе, — иронизировал по поводу своего отъезда Довлатов, — в Ленинграде ходит такой огромный толстый дядя, пьюший. Печатается в «Кон­тиненте», в журнале «Время и мы» (журналы русской эмиграиии. Участвует в литературной жизни, знаком с Бродским. Шумно везде хохочет, говорит какие-то глупости, ведёт вздорные антисоветские разговоры и насто­ятельно всем советует следовать его примеру. И если существовал какой-то отдел госбезопасности, который занимался такими людьми, то им стало оче­видно: надо либо сажать, либо высылать. Они же не обязаны были знать, что я человек слабый и стойкий диссидент из меня вряд ли получится...»

В ПОИСКАХ НОРМЫ

Довлатов всегда точен в изображении своих героев. Два-три штриха — и пе­ред нами живой характер со всеми до­бродетелями и слабостями, со своим прошлым и будущим. Вот один из вто­ростепенных персонажей повести «Ком­промисс» (1981 г.): «Лицо умеренно, но регулярно выпивающего человека...». Сказанное следом почти ничего суще­ственного не прибавляет, лишь закреп­ляет готовый портрет: «В кино так изо­бражают отставных полковников. Прочный лоб, обыденные светлые гла­за, золотые коронки».

А вот начало повести «Заповедник» (1983 г.). По пути в Михайловское (Пушкинский музей-заповедник) герой оказывается в маленьком провинциаль­ном городе Луге, типичной российской глубинке, главная достопримечатель­ность которой здание вокзала:

«Я пересёк вестибюль с газетным киоском и массивными цементными урнами. Интуитивно выявил буфет.

—  Через официанта, — вяло про­изнесла буфетчица. На пологой груди её болтался штопор.

Я сел у двери. Через минуту по­явился официант с громадными вой­лочными бакенбардами.

— Что вам угодно?

— Мне угодно, — говорю, — что­бы все были доброжелательны, скром­ны и любезны.

Официант, пресыщенный разнооб­разием жизни, молчал».

Две детали — «болтаюшийся на по­логой груди штопор» и «войлочные бакенбарды» —- подчёркивают искусст­венность, нелепость ситуации, в кото­рой, как всегда, оказывается герой Довлатова. И в то же время это закон­ченные образы буфетчицы и официан­та, а также выразительная картина убогого захолустья.

Бытовая и душевная неустроен­ность, заброшенность постоянно со­путствуют довлатовскому герою. Его жизнь никому не нужна и, по-видимо­му, бессмысленна. Однако персонажи лишь внешне похожи на того «маленького человека», который был болью и заботой классической русской литера­туры. Под пером Довлатова они вырас­тают в масштабные фигуры.

Михал Иваныч из «Заповедника» с его безграничным простодушием и неподражаемой речью, большой ребё­нок Рафаэль Гонзалес из повести «Ино­странка», «городской сумасшедший» Эрик Буш в «Компромиссе» и многие, многие другие — все они живут в аб­сурдном, перевёрнутом мире, но дру­гого и не знают.

«...Абсурд и безумие становятся чем-то совершенно естественным, а норма, т. е. поведение нормальное, естественное, доброжелательное, спо­койное, сдержанное, интеллигентное... становится всё более из ряда вон выходяшим событием... Вызывать у читате­ля ощущение, что это нормально... это и есть моя тема...» — так, точнее лю­бого критика и исследователя, говорил о своём творчестве сам С. Довлатов.

В абсурдном мире единственной надеждой на спасение оказывается смех, поскольку только чувство юмора означает наличие здравого смысла.

Смех у Довлатова почти всегда ре­зультат обманутого ожидания. В повес­ти «Заповедник» сотрудница музея в Михайловском знакомит героя с мемо­риалом.

«— Тут всё живёт и дышит Пушки­ным, — сказала Галя, — буквально каждая веточка, каждая травинка. Так и ждёшь, что он выйдет сейчас из-за поворота... Цилиндр, крылатка, знако­мый профиль...

Между тем из-за поворота вышел Лёня Гурьянов, бывший университет­ский стукач».

Приём этот часто служит пружиной для развития сюжета. Например, в по­вести «Компромисс» автор описывает, как он работал журналистом в респуб­ликанской газете «Советская Эстония». Повесть состоит из отдельных расска­зов, каждый из которых предваряется газетной заметкой о том или ином со­бытии — политическом или культур­ном. Автор заметок и есть рассказчик. Затем читатель узнаёт, «как оно было на самом деле*. Что же стоит за всей этой «липовой» благообразностью?

Один из рассказов «Компромисса» начинается некрологом:

«ТАЛЛИНН ПРОЩАЕТСЯ С ХУ-БЕРТОМ ИЛЬВЕСОМ. Вчера на кладби-ше Линнаметса был похоронен верный сын эстонского народа, бессменный директор телестудии, Герой Социали­стического Труда Хуберт Вольдемаре-вич Ильвес.

Вся жизнь Хуберта Ильвеса была образном беззаветного служения делу коммунизма... Над свежей могилой звучат торжественные слова проша-ния... Память о Хуберте Ильвесе будет вечно жить в наших сердцах».

Дальше идёт собственно рассказ, ко-торый представляет собой цепь несураз­ностей. Сначала герой (Довлатов) вмес­то своего коллеги отправляется на похороны. Там ему надлежит «держать­ся так, будто хорошо знал покойного»... Потом он получает бумажку с готовым текстом надгробной речи, которую сле­дует произнести... В довершение всего хоронят не директора телестудии Иль­веса, а бухгалтера рыболовецкого кол­хоза Гаспля (в морге перепутали гробы).

Обманутое ожидание становится главной темой и «Невидимой книги» (1977 г.). Позже, вместе с «Невидимой газетой», она вышла под названием «Ре­месло» (1985 г.). Здесь герой тот же, что и в «Компромиссе», — Довлатов. Те же автобиографические черты, та же судьба. Бесконечные попытки опубли­коваться. Переезд из Ленинграда в Эс­тонию. Журналистика. Компромиссы.

Однажды герой «решил на время забыть о чести», чтобы напечататься в «толстом» журнале. Он накатал «два авторских листа тошнотворной елей­ной халтуры»:

«В «Неве» мой рассказ прочитали и отвергли... Я был озадачен. Я решил­ся продать душу сатане, а что вышло? Вышло, что я душу сатане — подарил. Что может быть позорнее?..»

При всей драматичности ситуации автор-герой сохраняет способность к юмору. Противостоять абсурду помо­гает творчество.

 

Довлатов по воспоминаниям современников: PRO и  CONTRA.

 

Ася Пекуровская: Будучи человеком застенчивым с оттенком заносчивости, к концу третьего семестра в Ленинградском университете, то есть к декабрю 1959 года, я не завела ни одного знакомства, исключая, пожалуй, некий визуальный образ гиганта, идущего вверх по лестнице вестибюля университета в сопровождении хрупкой, бледнолицей шатенки, чьи светлые глаза и тонкие, укоризненно поджатые губы робко выглядывали из-под гигантового локтя, монолитно и рука в руку влекущего их за собой. Было очевидно, что сопровождение гиганта, Мила Пазюк, возникло там не по воле случая слепого, а по предопределению свыше, и они оба прекрасно вписывались в сюжет влюбленная пара, привлекая всеобщее внимание и сами ни в ком не нуждаясь.

Вероятно, картина суверенного великана так засела в моем воображении, что, когда я услышала вопрос, адресованный явно ко мне: Девушка, вам не нужен ли фокстерьер чистых кровей? и увидела Сережино участливое лицо, я охотно и поспешно откликнулась: Фокстерьер у меня уже есть, а вот в трех рублях сильно нуждаюсь. Моментально мы почувствовали себя уже давно знакомыми людьми, и Сережа пригласил меня к себе домой: покормить и познакомить с мамой - по-кавказски, но на Сережин манер, то есть в соответствии с ритуалом, о котором расскажу позже. Заручившись моим согласием, Сережа начал было спускаться по лестнице, как вдруг, то ли под бременем свободы как осознанной необходимости, то ли, наоборот, поддавшись самой этой необходимости, отвергающей свободу, он вспомнил об академической задолженности по немецкому языку, срок которой истекал в соседней аудитории в пандан с течением нашей беседы. (...)

Видите ли, - решился на признание Сережа, - тут есть одно досадное, хотя и не непредвиденное обстоятельство: у меня с немецким языком живого контакта так и не состоялось, как, впрочем, и с любым другим иностранным языком. Я имею в виду, в рамках университета. (Сережа учился тогда на финно-угорском отделении.) А за рамками? - спрашиваю я. - Тоже нет. На что же вы надеетесь? - поддерживаю беседу. - Честно говоря, ни на что, хотя я, при прочих скромных способностях и ординарной внешности, обладаю незаурядной памятью. При благоприятном стечении обстоятельств мне не составит труда удержать в памяти содержание этой книжки (откуда-то извлекается роман Германа Гессе). Однако не буду вводить вас в заблуждение, утверждая, что моя память беспредельна: все будет бесследно утрачено в момент, когда зачет окажется в книжке.

Чего же вы ждете? - решаюсь я на своего рода мнение. -Подходящего момента... Скажем, попадись мне сейчас Абелев или Азадовский, готовые исполнить свой товарищеский долг перед Довлатовым и перевести прозаика Гессе на доступный Довлатову, то есть общечеловеческий язык, буду считать, что момент наступил. Тогда не пройдет и получаса, как я окажусь в вашем распоряжении... (Тут Сережа делает паузу.) Разумеется, при условии, что вы согласитесь провести эти полчаса здесь (взгляд падает на угол деревянной скамьи университетского вестибюля) в тоскливом ожидании меня.

Зная немецкий язык в степени, достаточной для перевода Сережиного текста, я предложила свои услуги, которые были приняты с благодарностью человека, у которого в последнюю минуту раскрылся парашют. Сережа внимал моему переводу и следил за текстом с таким напряжением, как если бы он взялся проглотить себе подобного гиганта. Полчаса спустя он появился, помахивая зачеткой, и с улыбкой победителя бросил: Вот так. Нам поставили зачет. В наше настоящее ваш вклад оказывается первым. Люблю быть в долгу. Хотя все происходило на моих глазах, поверить в то, что некая китайская грамота, коей был для Сережи, согласно его версии, немецкий текст, могла быть перенесена на камертонных вилках слуха из одной комнаты в другую, как нота ля, было выше моих сил. Угадав причину моего недоверия (А что, если он знает немецкий язык не хуже меня?), которое, по-видимому, застыло на моем лице, Сережа сказал: Разве я вас не предупреждал, что обладаю феноменальной памятью? Чтобы поспеть за мной, вам может понадобиться золотая колесница. (...)

Сережин аттракцион обычно начинался с воспроизведения по памяти шестнадцати строчек незнакомого ему рифмованного текста, немедленно протягивавшегося ему из разных рук и исполнявшегося в первозданности оригинального звучания. Одаренный повсесердно, ничуть не смущенный всеобщим восторгом публики, Сережа тут же выражал готовность побеседовать с аутентичным носителем любого языка без вмешательства переводчика. Ему приводили аборигенов всех континентов: американцев, европейцев, австралийцев, которых предупреждали, что им предстоит встреча с человеком, посвятившим жизнь изучению их родного языка и культуры. Сережа немедленно вступал с ними в разговор, начиная что-то объяснять быстро, почти скороговоркой, без пауз, завораживая эффектом звучания, не уступавшим эффекту спиритического сеанса. Русская аудитория слушала его, как слушают романсы Вертинского, уносящие вас туда, где улетает и тает печаль, туда, где расцветает миндаль, в то время как оторопевший иностранец, не готовый к спонтанному соучастию, покорно держал улыбку восхищения на страдальческом лице. (...)

Когда кто-то восхищенно сказал Сереже: Боже, какая у тебя поразительная память!- Сережа бросил небрежно: При чем тут память? У меня всего лишь абсолютный музыкальный слух. Получил по довлатовской линии. От матери.




*    - Девушка, вглядитесь в мои голубые глаза. Вы в них найдете вязкость петербургских болот и жемчужную гладь атлантической волны в час ее полуденного досуга. Надеюсь, вы не взыщете, если не найдете в них обывательского добродушия? Обладая незаурядным ростом и феноменальной памятью, скажете вы, мужчина может поступиться добродушием. Девушка, вы заметили, как темнеют мои глаза в момент откровенных признаний?
Такого типа монологи, адресованные будущим и прекрасным незнакомкам, произносил Сережа в часы будничной трапезы, выдавая их мне, при этом жадно предвкушая другие подиумы на обруче вселенской орбиты. Однако в каждый знак препинания, в каждое новое слово, включенные в монолог, Сережа верил свято, ибо они-то и были святой правдой его обреченной на мечту молодости.
Хотя свой джентльменский набор Сережа выдавал сразу, при первом же знакомстве, особенно если хотел произвести впечатление, в чем никогда не отказывал себе, а тем более собеседнику, в силу то ли логического, то ли астрологического баланса опасность разочароваться в нем впоследствии тоже оставалась ничтожно малой. В своем графическом обличии Сережа был одарен удивительной диспропорциональностью. Короткое туловище плотно сидело на гигантских ногах, отмерявших шаги вверх по просторной университетской лестнице, а позднее вдоль перспективы Невского проспекта, с точностью землемера. При этом короткие, детские ручки его либо утопали в мелких карманах уникального в своей единственности твидового пиджака, либо беспомощно и бездельно повисали в воздухе.
Однако Сережа справедливо избежал репутации бездельного человека. О его каждодневных и систематических занятиях с достоверностью и красноречиво свидетельствовали как его натруженный указательный палец правой руки (хотя по анкетным данным он должен был быть левшой), так и заусенцы на каждой фаланге. Человеком беспомощным его также нельзя было назвать, хотя в этом его личной заслуги было уже меньше. Не без тайного кокетства и гордости Сережа любил посетовать, с какой великодушной щедростью его мама, Нора Сергеевна, распоряжалась его мужскими ресурсами. Ну какие грузчики! Сережа вам этот шкаф сегодня же доставит. По какому адресу? Записываю. Нина Николаевна, милая моя, забудьте о ваших чемоданах. Сережа после занятий забежит к вам и поднесет их к перрону.
Неявно и в соответствии с им насаждаемыми законами вкуса Сережа гордился собой и своим ростом, легко носил свой вес даже когда сильно отяжелел, и сам больше, чем что бы то ни было, служил материалом для своего мифотворчества. Например, он любил рассказать, как при виде его ступни сорок седьмого размера, шагнувшей внутрь обувной лавки, продавщицы умирали от восхищения и сострадания, восхищаясь магической цифрой 47, о существовании которой дотоле не подозревали, и сострадая от сознания безнадежности его поиска. Между тем ботинки этого размера поступали к Сереже, хоть и слегка поношенными, но зато от самого Черкасова, который предварительно хаживал в них по сцене Пушкинского театра, представляясь то Иваном Грозным, то Александром Невским, и с семьей которого Сережина мама издавна приятельствовала. При этом трофей выставлялся на стол, протираемый рукавом уже упомянутого единственного пиджака из твидовой материи, и Сережа ревностно следил за тем, чтобы каждый из гостей в полной мере поучаствовал в ритуале всеобщего любования. (...)

Сережа, например, любил во всем насаждать свой канон, разумеется, не библейский и даже не отпевальный, а скорее грамматический. Стоило Ане Крот неосторожно обмолвиться словом сложен, с ударением на первый слог, вместо сложён, на нее с двухметровой высоты уже обрушивалось с укоризной: это дрова сложены, а человек сложён. (...)
Он подходил к жертве осторожно, с кошачьей мягкостью восточного диктатора, и начинал издалека. С грузинским акцентом, который он умел имитировать виртуозно, жрец-Сережа выговаривал, любовно заглядывая в мерцающие предзакатным блеском глаза своей жертвы: Зачем обижаешь? Мы тут все князья. А ты как сюда попал? ЗаблудЫлся что ли?(...)

Свои жреческие функции Сережа выполнял, как и все жрецы, за семейным и родовым столом, где традиционно совершались обряды еды и питья, так сказать, смазывание крови, которое, на манер всякого тотема, обращало чужаков в друзей-кунаков. На завершение одного такого обряда не хватило всей Сережиной жизни. В году эдак 1961-м кто-то из сидящих у нас за столом затребовал тарелку с творогом, произнеся слово творог с ударением на первом слоге. С неизменной педантичностью Сережа внес поправку, передвинув ударение на конец. Вы, наверное, имели в виду творог? Уличенный снял с полки орфографический словарь и, найдя нужное место, пригласил Сережу засвидетельствовать узаконенное грамматикой альтернативное произношение слова творог с ударением либо на первом, либо на втором слоге. Не умея капитулировать, Сережа пробурчал что-то себе под нос, что звучало примерно так: Хотел бы я услышать, как императрице Марии Федоровне предлагают творог на завтрак вместо творога. (...)


* Годы службы отечеству, возможно, оказав неплохую службу отечеству, необратимо наделили Сережу чувством собственной обреченности. Он как-то разом и по-светски погрубел, стал неопрятен в отношениях и сильно пристрастился к алкоголю. (Чем сильнее была угнетена моя плоть, тем нахальнее резвился дух.) В нем появилась смекалка, свойственная людям, умеющим бойко протиснуться сквозь толпу. Он возродил прежнюю любовь к театру и массовым зрелищам, распахнул двери своего балаганчика для веселых и славных детей, возродил клоунаду и, казалось, делал все для того, чтобы добиться утраченной популярности жреца и распорядителя жертвенной плоти.

* Звонит мне Сережа однажды и приглашает себя в гости.
- У меня уже есть гости, - отвечаю ему, - приходи в другой раз.
У меня в гостях была подруга, Лариса Хорошайлова. Через некоторое время звонок в дверь. Сережа.
- Я же тебя просила прийти в другой раз, - говорю я через дверь, придерживаемую цепочкой.
- Я пришел по важному делу, насчет кольца.
- Какого кольца?
- Восточного образца, золото с малахитом...
- А при чем тут я?
- Я принес его тебе в подарок. Жена ты мне или нет.
Захлопываю дверь. Через несколько минут опять звонок. Сережа. Опять уговоры. Лариса делает мне знаки: да пригласи его, какая разница. Сережа появляется, демонстрирует кольцо, звонит известной нам знакомой женщине и вскорости уходит, оставив кольцо Ларисе для передачи мне. Утром, чуть свет, звонит опять. Робко просит кольцо назад. Я вешаю трубку. Проходит время. Мне в окно подбрасывается записка, дескать, вчерашнее предназначение кольца для сдачи в ломбард не утратило актуальности, хотя вчера можно было им поступиться, так как сгорал от любопытства узнать, кто был у тебя в гостях. В той же записке и тем же путем, то есть через окно, я вернула кольцо владельцу.

   

Дима Бобышев: Я, например, узнал от него, что одна замужняя дама, известная мне, хороша с ним. И другая тоже. Назывались имена, причем при свидетелях; упоминались детали. А ведь и сам он был женат уже вторым браком, имел ребенка... Все-таки понять его было сложно: зачем он так позорил своих подружек, раскрывая секреты их похождений? Для утверждения своего мужества? Или - чтоб раззадорить слушателей? Довлатова обидеть легко, а вот понять… Помню, едва появившись на пороге, Сережа, под тяжестью сложной жизни, вынимал записную книжку (не ту ли, что его вдова напечатала вкупе с чеховской?) и занимал позицию около телефона. Звонок. Ожидание. Любезный разговор на тему. Имя. Демонстрация атрибутов, то, се. Напрашивание в гости. Подхихикивание, мол, со всем согласен. Ну, разумеется, к замужним. А вы что подумали? Да-да, с рекламной заявкой, не иначе как по формуле: ужин-завтрак. Вот, а чуть трубку на рычаг, не упустит случая повеселить публику подробностями. Ведь публике, как известно, давай подробности. Вот он им и давал. Коли есть подробности, чего их беречь, когда можно дать. Да и почему бы не дать? Хотя бы даже безвозмездно. Любил Сережа безвозмездность. Не сродни ли она безнаказанности? Если задуматься, ты мздишь и мздишь, она как воду в рот набрала. Не дает ответа. Значит, согласна. Кто она? Да публика же. Страсть как любил Сережа публику.

Любовь, - писал Довлатов в записной книжке, - это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется во что-то громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, даже гораздо меньше, чем ждешь.

Игорь Ефимов: С детства Довлатовым был усвоен неписаный код благородного человеческого поведения  (Неповторимость любой ценой). - И каждый раз, когда близкие нарушали его, он страдал. Не меньше страдал он и тогда, когда сам нарушал его. Никакие уговоры друзей, никакие уверения в том, что близкие относятся друг другу и к нему гораздо снисходительнее, что они любят и восхищаются им таким, какой он есть, не помогали. Я не хочу вступать в ваш клуб, если он готов принять меня - таким, как я есть, - в свои члены.

Петр Вайль: Он погружался в хитросплетения взаимоотношений своих знакомых с вожделением почти патологическим, метастазы тут бывали жутковатые: погубленные репутации, опороченные имена, разрушенные союзы. Не было человека - без преувеличения, ни одного, даже среди самых родных и близких, - обойденного хищным вниманием Довлатова. Тут он был литературно бескорыстен. Впрочем, как почти все доморощенные интриганы, Сергей был интриганом простодушным: ему больше нравилось мирить, чем ссорить... Он на самом деле переживал, по-кавказски непомерно, неурядицы близких и даже дальних, иногда искренне забывая о том, что сам был причиной бед и расстройств. Однако сознательное зло причиненных Сережей бед и расстройств по необъяснимой случайности всегда оказывалось уравновешенным чем-то другим. Ведь Довлатов был грешником раскаявшимся. Он ведь страдал, как, впрочем, и Дон Жуан. Он в самом деле страдал.
Игорь Смирнов-Охтин: Однажды я его обидел. Справедливо. Хотя обижать не стоило. Пригласил на вечеринку... Публика - технари, мышление - клишированное. Довлатов - прима застолья, и все ему в рот смотрят... Сергей расслабился, упустил поводок, и разговор без его присмотра сбился в обыденность... Сергей... в благородном порыве... назвал собравшихся бухгалтерами, что из всего затем сказанного оказалось не самым обидным...
Через несколько дней... эта громада встала передо мной и сказала: Игорь, я хочу принести вам и вашим друзьям свои извинения!.. И тут я сказал: Бросьте переживать, Сережа! Вы были такой незаметный... Лицо Сергея Донатовича исказилось такой болезненной судорогой, и хотя он мужественно попытался сохранить спокойствие, но с оторопью не справился и ретировался в полной растерянности.


Елена Игнатова, "Новая газета"  Дядя от Довлатова. Как в домашних условиях он учил пересекать границы.

С Довлатовым мы познакомились, когда надумали уезжать. В доме Довлатовых царила предгрозовая суета. В комнату непрестанно входили мама, жена и дочь Сергея. Жена что-то искала. Когда она пролетала мимо Сергея, он поджимал ноги, как при мытье полов. Дочь перекладывала и роняла книги. Мама появлялась и застывала монументом укоризны.
- Сергей, лучше мы зайдем в другой раз.
- Другого не дано, - туманно сказал он. - Кстати, хотел у вас спросить. Тут А. приводил ваших поэтов. Читали, читали, не дали нормально выпить. И что странно, все трое абсолютно одно и то же. Наконец - ушли. А. и говорит: "Те двое - говно, а третий - гений". Интересно, как вы их различаете?
- В основном по виду, - вежливо ответила я.
На прощание Сергей дал нам кипу бумаг со слепым машинописным текстом - инструкции для отъезжающих. Мы принялись изучать эти творения безымянных гениев. Рассчитанные на тех, кто знал, что такое КЗоТ, РОВД, форма 286, и на тех, кто понимал лишь указания "войти в парадную и позвонить в квартиру". Среди бумаг оказалась инструкция, как вести себя в КГБ.

После отъезда Лены дом замер. Сергей выглядел растерянным и подавленным. Мы репетировали с ним предстоящий поход в ОВИР:
- Итак, вы получили вызов от Исайи Углевского. Кто он такой?
- Не знаю, - честно отвечала я.
- Как не знаете? Ваш дядя, родной брат матери! Как давно и каким образом вы о нем узнали?

- Месяц назад. Из вызова.
- Неверно. В 61-м году. Он прислал письмо и потом не раз присылал письма и подарки.
- А если они потребуют их показать?
- Что показать? Что они могут потребовать? Он присылал мацу, вы ее съели. А письма порвали, боялись хранить.
Было решено, что это я собираюсь воссоединиться с дядей.
- Внимание! - говорил Сергей. - Начинается самое интересное. Как он попал в Израиль?
Действительно, как? Не огородами же... Легенда, которую он предложил, меня смутила. Как я выдам в ОВИРе такую залепуху? Они же не полные идиоты.
Во-первых, это не факт, - возражал Сергей, - во-вторых, всем понятно, что у большинства нет никакой родни, что все - липа. Но играем по правилам: вы говорите - они слушают. Да что вы, в самом деле? Они на днях цыганский табор выпустили по еврейским вызовам!
Великодушие Сергея было столь велико, что он поделился с нами легендой и биографией своего мифического израильского дяди.
- Семья вашего деда жила в Жамках. В местечке Жамки.
- А где оно?
- Не углубляйтесь. Теперь - как звали ваших деда и бабку? Нет, не годится. Их звали Сарра и Авраам.
Я жалобно пискнула.
- Не хотите Сарру и Авраама? Ладно, тогда Иаков и Рахиль. И сын их Исайя, - заключил он.
- Итак, Жамки. 1914 год. Немецкие войска вошли в местечко. Паника, тевтонские каски, крики: "Шнеллер - яйки, млеко, сало!" А сала-то и нету! Что очень нехорошо и даже опасно... - Сергей сокрушенно покачал головой. - Дед Яков видит: надо спасать семью. Они бегут из Жамок, ночью, босиком. Переходят линию фронта, бабушка Рахиль в темноте пересчитывает детей по головам. А утром видят, что Исайки нет! Пропал! И обратно нельзя. Представляете, что они пережили?
Я представила, как рассказываю все это в ОВИРе, и почувствовала, что садится голос.
- И как он пропал? И почему босиком? - хрипло спросила я.
- Не углубляйтесь. Отстал, заблудился, волк унес... Бежал, порезал ногу, к утру дополз до дома. А немцы собираются отступать. Пожалели мальчишку, посадили на подводу. В общем, когда казаки и ваш дед ворвались в местечко, там его не было. Ушел с тевтонами. Дальнейшее, надеюсь, понятно - революция, коллективизация. Семья уверена, что Исайка погиб, а он в Польше. В тридцатых годах перебрался в Палестину, потом нашел вас, - торжественно закончил Сергей.
- И вы думаете, они поверят?
- Еще раз говорю: это никого не интересует. Вы что, первая им это расскажете? То же самое говорит половина отъезжающих.
- Про Жамки?
- Не хотите Жамок, не надо, - обиделся Сергей. - Не понимаете своей выгоды. Я приглашаю вас в земляки. Наши дядьки, можно сказать, в одной телеге ехали. Но, естественно, я не навязываюсь...
Ночью, когда я обдумывала легенду, она уже не казалась мне такой нелепой. Я попыталась представить себе Жамки. Получилось что-то среднее между репродукцией Шагала и фильмом "Свадьба в Малиновке": козы на крышах, кувшины на тыне, рябые тыквы во дворах. Яснее всего виделось отступление немцев: вереница телег в кустарнике, шаткие тени с шишками на касках, два мальчика на подводе... Эти нечесаные дети с руками, как прутики, и глазами лемуров были наши придуманные дядья.
Я отправилась в ОВИР. Я поведала Ухариной историю исчезновения дяди. Она слушала скучливо и без удивления - видно, этими баснями ее кормили не раз.
- ...А потом он нашел нашу семью...
- В письменном виде, - сказала Ухарина.
Я написала полторы страницы, обдумывая каждое слово. Печальный гомункулус, созданный воображением Сергея, становился все реальнее. Я видела, как он дрогнет в телеге, как сырая тьма втягивает его и тевтонов... Не знаю, как он доберется до Польши.
- Нормально, - сказал Сергей, - читать этого, конечно, никто не будет. Но ребятишки уже в пути, туда-сюда - и в Палестине.

Владимир Соловьев  Мой сосед Сережа Довлатов.

* С Сергеем мы встречались регулярно, ежевечерне. Мы рядом жили в Питере и здесь в Америке тоже оказались соседями, жили в Квинсе, в Форест-хиллс. Каждый вечер мы отправлялись на 108 стрит (это главная эмигрантская магистраль Квинса) в магазин "Моня и Миша", покупали номер "Нового русского слова", а после этого шли или ко мне или к нему, чаще к нему, потому что он жил ближе. Говорили о жизни, о литературе, сплетничали. Эти ежевечерние общения и послужили своеобразным толчком к написанию очерка о нем.
* Судьба Довлатова - это трагедия. Мы путаем легкость его прозы, его литературного письма с его личной судьбой. Бывают писатели, которые пускают в свою прозу все - всю грязь, весь ужас своей жизни.

Сережа относился к литературу как к храму. Весь ужас своей жизни он в литературу не вложил. А жизнь была ужасна. Литературная судьба не сложилась у него в России, в Ленинграде. Он бежал из Ленинграда в Таллин, надеясь, что туда не дойдут длинные руки КГБ. Но длинные руки КГБ оказались длиннее ног беглеца. Там тоже запороли две его книги. Тогда ему ничего не оставалось, как эмигрировать в Америку. В Америке он занимался ювелирной бижутерией, пока он не нашел какую-то халтуру на радио "Свобода". Да, радио давало ему деньги, да, через радио его узнал широкий русский читатель, но это была абсолютная поденщина. Для него это была поденщина, а не литература. Он говорил мне, что мечтает получить какой-то грант, но грант он не получает, а все новые заказы на поденщину. У него была мечта послать подальше халтуру, которая уничтожала его жизнь, не давала ему писать столько, сколько он хотел писать. Он печатался в самом престижном американском литературном журнале "Нью-Йоркер", у него выходили книги на английском. Но деньги это давало мизерные. А надо было содержать семью. И он должен был все время халтурить. И плюс ко всему его совершенно потрясающее кавсказское гостеприимство, которое тяжело ему давалось. К нему приезжали из Москвы, из Петербурга люди, которых Сережа замечательно принимал, водил их по магазинам. И все это ему стоило огромных сил, отвлекало от главных занятий, а главным занятием его была литература.

Анна Ковалева. МК  Довлатов - История любви.

* Сегодня Сергею Довлатову было бы пятьдесят семь. Можно долго рассуждать о том, что и как изменилось бы, если бы он остался жить, о том, какое он оказал бы влияние на русскую литературу и на ситуацию в обществе, о том, чего не успел и не смог. После смерти человека рождаются легенды: кто-то создает их невольно, кто-то – сознательно. Покойник, особенно знаменитый, должен быть причесанным. Его жизнь должна соответствовать академическим образцам. В результате за пределами официальной биографии остаются живые люди.
О таллинском периоде жизни Довлатова многие предпочитают забыть. Тем не менее он был и остался. Как остались женщина и дочь, которые его любили и которых любил он. Тамара Николаевна Зибунова рассказала корреспонденту «МК» о том, что Довлатов был не совсем таким, каким его удобно описывать официозным биографам.

"Большой, черный, вы сразу испугаетесь..."

Мы познакомились весной 1972 года на какой-то вечеринке в Ленинграде. Правда я помнила только то, что был большой страшный человек, который все время от меня чего-то хотел. Спустя несколько месяцев он приехал в Таллин, позвонил мне и сказал что он на вокзале и ему некуда идти Я его просила: "А как я вас узнаю?" Он мне говорит: "Большой, черный, вы сразу испугаетесь. Похож на торговца урюком". Он собирался пожить у меня, пока не вернутся его таллинские друзья. Друзья вернулись, выезжать он не хочет. Настал момент, когда надо либо милицию вызывать, либо поддаться на улаживания.
- И вы совсем не были им увлечены?
- Я его боялась. А потом потихоньку он остался. Вообще мы больше были друзьями.

 * - Мне было стопроцентно ясно, что он уедет не сегодня, так завтра. Когда он был трезвый и у него что-то получалось, он жил в Ленинграде. Когда у него был срыв и полный запой, он возвращался в Таллин. Для себя я решила, что я никуда уезжать не собираюсь. Вам этого не понять, но если бы я стала матерью-одиночкой, то получала бы, то получала бы деньги на ребенка. Но Сережа мне сказал: "Тамара, ты очень меня оскорбишь, если откажешься записать меня Сашиным отцом". Я обещала подумать, но он, видимо, испугался, что я откажусь, и попросил свою приятельницу пойти с ним в ЗАГС и сыграть роль меня. (В то время для регистрации ребенка, если родители не состоят в браке, должны были прийти оба родителя.)
- А кто имя выбрал?
- Имя сразу же было. Мы ждали мальчика и решили назвать Александром или Александрой, если будет девочка. От Пушкина — Александр Сергеевич.
- Саша похожа на отца?
- Очень. Даже не столько на него, сколько на Нору Сергеевну (мать Сергея Довлатова. - А.К.) Саша ее никогда не видела, но у нее абсолютно те же жесты. А душевно она больше его дочь, чем моя. Я это поняла очень рано. Она даже иногда что-то пишет, и стиль у нее такой же, как у него.

Что касается Саши, то запомни раз и навсегда: она моя законная дочь, она была вписана в мой паспорт, а значит, где-то есть соответствующая запись, я ее единственный, пардон, отец и обязан, именно обязан по закону, заботиться о ней. Другое дело, что я, конечно, плохой отец, как и плохой сын, плохой муж и плохой вообще, но помогать ей я обязан. Рано или поздно, года через два-три, она поймет, что быть моей дочерью не так уж страшно. Катя это уже поняла и почувствовала."
Смерть

- Было девять дней со смерти Цоя, и Сашка сказала: "Я хочу поставить свечку". Мы были в Пскове. Пока мы в Михайловском, Тригорском и Петровском бродили, все церкви закрылись, и у Саши была страшная истерика. Она вся тряслась. Я вынуждена была дать ей таблеточку. Когда мы приехали в Таллин, у нас разрывалась междугородка и нам рассказали, что Сережа умер. Я сопоставила часы и мне даже стало страшно: у Сашки была истерика, когда Сережа умирал. Через два месяца после Сережиной смерти я получила письмо от Лены (американская жена Довлатова. - А.К.). В нем она спокойно объясняла, что копирайт у нее и что даже те письма, которые у меня есть, я опубликовать не могу, а если сделаю это, она меня засудит. Лена написала мне, что если я хочу, чтобы о моей дочери заботились, то должна выслать ей все Сережины письма. Ей и этого показалось мало, и она прислала в "Советскую Эстонию" (центральная эстонская газета - А.К.) письмо-объявление, что если у кого-то в Таллине есть письма, то чтобы не смели печатать. И тогда я пошла в Инюрколлегию с просьбой ознакомить меня с завещанием. Мне сказали что у Саши есть все права, но нужно судиться. Я ответила, что мне не нужно американское имущество, но только те гонорары, которые есть в России. Через некоторое время Лена приехала в Ленинград, и общие друзья спросили ее, не хочет ли она поделиться с Тамарой. Она сказала, что "Тамара знает мои условия". В итоге помогали мне растить Сашу Сережины друзья, иногда Нора Сергеевна присылала какие-то деньги.

Между Таллином и Ленинградом

- Почему вы расстались с Сергеем?
- Меня не устраивало положение одной из двух жен. Сережа метался между Леной и мной. Там он каждый раз уверял, что с Тамарой покончено. А потом возвращался в Таллин. У нас в это время была бурная переписка. В итоге я поставила условие: либо ты со мной и Сашей встречаешь Новый год, либо все, конец. Мне звонила его мать. Нора Сергеевна плакала: "Тамарочка, как же вы хотите, чтобы я, старая, осталась без сына на Новый год…" Он приехал на следующий день после Нового года. Он меня просто гипнотизировал. Он
был очень обаятельным человеком, и, когда он был рядом, я просто не могла сопротивляться. Но тем не менее я поняла, что все равно все закончится, и чем раньше, тем лучше. Через год Лена эмигрировала. Думаю, она предполагала, что он уедет за ней. Сережа же очень мучительно уезжал. Он прекрасно знал, что я ему подпишу любую бумагу, касающуюся Саши. Закон был таков, что он должен был положить мне на сберкнижку все алименты до семнадцати лет перед тем, как эмигрировать. Но матери рассказывал, что я не даю ему своих подписей. Он боялся уезжать.
Когда он перед отъездом сидел здесь у меня, пьяный, он говорил: "Здесь я пьяный, я обаятельный, вы меня все любите... Но я обаятельный только на русском языке. А что же я там буду, как?" Много лет спустя мы с Женей Рейном обсуждали, что было бы сейчас, если 6 Сережа остался. А я не знаю, дожил бы он или нет. У него была такая натура - со срывами. Все что угодно могло бы произойти за двенадцать лет. Он писал мне уже из Америки, что "я хочу приехать, но я не хочу приезжать евреем из Нью-Йорка. Я хочу приехать писателем".

- Однажды я купила по случаю шесть или семь килограммов мясных обрезков. Весь вечер крутила котлеты, сделала больше ста и очень радовалась, что теперь неделю можно не готовить. Утром просыпаюсь и обнаруживаю, что от котлет ничего не осталось. А Сережа – "Томушка, прости, я всю ночь не спал из-за этих котлет. Съем котлетку, лягу, вспоминаю, что там еще полно. Так всю ночь и бегал за ними."
А еще Сережа очень любил делать подарки. Ходил по комиссионкам, выискивал. После запоев он возвращался с подарками. Как-то после очередного эксцесса звонок в дверь. Я открываю, там стоит торшер. Я все поняла, схватила его и быстро-быстро захлопнула дверь. Но после этого сердиться уже невозможно. В другой раз приятельница мне выговаривала, как я все эти довлатовские безобразия терплю. А я никак не могла ей объяснить, что он какой-то "торшерный" жест сделает – и невозможно устоять. И тут - как иллюстрация - звонок в дверь, я открываю, там трехлитровая банка, полная роз, и виноватый Довлатов. И она все поняла.
А как-то Сережа месяца полтора работал кочегаром. Для него это было очень тяжело: "Тамара ну приди, не могу я один". И он носил уголь, а я за ним хвостом ходила.
Из письма Довлатова: «Милая Тамара, прости за сумбур и всякие нелепости, переписывать все это нет сил. Я тебя по-прежнему люблю, уважаю, и воспоминание о дружбе с тобой — одно из самых горьких, а разлука с тобой—одна из самых тяжелых потерь. Если можешь, прости мне заранее все, тем более что многих вещей тебе просто не понять издалека. Несмотря ни на что, я верю, что рано или поздно Саше (младшая дочь писателя. - Прим./ станет понятно, что я ее не опозорил. Я не бедный и не богатый, поскольку все это относительно, просто я этнический писатель, живущий за 4.000 километров от своей аудитории. При этом, как выяснилось, я гораздо более русский, точнее - российский человек, чем мне казалось, я абсолютно не способен меняться и приспосабливаться, и вообще, не дай Бог тебе узнать, что такое жить в чужой стране, пусть даже такой сытой, румяной и замечательной. Я знаю русских из первой эмигрантской волны, они прожили здесь по 40-50 лет, и по-прежнему в них можно узнать русских на расстоянии 500 метров»

Андрей Арьев: Сережу как таковая заграница абсолютно не интересовала, он же не интересовался ни Парижем, ни какими-то музеями, побывать ему где-то в экзотических местах, на Гавайских островах, ему было все равно. Я помню, когда прихал в Нью-Йорк, выяснил, что он, как и я, не был ни в каких музеях нью-йоркских никогда. По настойчивой просьбе наших приятелей мы пошли в один из музеев, потом уже при самом входе в музей посмотрели друг на друга и сказали: пойдем лучше так поболтаем или зайдем в какую-то пивную, что для нас было гораздо интресней. Вот эта внешняя сторона заграницы его абсолютно не интересовала. Ему было интересно литературно пожить, так, как живут персонажи любимых его американских романов: зайти в бар, на цинковую стойку бросить монеты, получить свой джин с содовой. То есть немножко прожить литературную ситуацию. Это был чисто литературный интерес, а не интерес человека, которому нужна какая-то новая, необычная жизнь. Это действительно была абсолютно литературная эмиграция, а не эмиграция человека, который ищет новой жизни.
* Сережа ради красного словца не пожалел, и это ясно по его книгам, никого. Несколько странным было для меня одно - когда он начал печатать "Соло на Ундервуде", он там употребил несколько фамилий, в том числе и мою, в текстах, которые говорили о моем политическом лице и политичесом лице своих друзей. То, что здесь должно быть воспринято негативно. И сам он это прекрасно понимал, потому что он сам возмущался, когда кто-то из его приятелей на Западе его имя употреблял в каком-то контексте, здесь не желательном.  Я подозреваю, что тут был еще один мотив - корыстный. Он хотел некоторых своих друзей подтолкнуть к эмиграции, чтобы здесь им было похуже, и они тоже решили свою судьбу и уехали вместе с ним делать новую русскую литературу.
* До перестройки было известно довольно мало. Во-первых, существовал железный занавес, глушилось радио, и сам Сережа оборвал общение. То есть для него было важно, что или человек уже занят вот этими делами заграничными, печатанием, или же нет. И просто он прекратил всякую переписку. Естественно, должен был написать он первым, поскольку так принято - отъезжающий пишет, но никто от него писем не дождался, кроме нескольких барышень - Сережа в этом отношении был всегда учтив. Я от него ни одного письма не получил. Однажды, впрочем, получил, да и то коллективное: мне, Грубину и своему брату Борису Довлатову - Сережа написал сразу троим. Он в этом оношении оборвал все связи с Ленинградом, со своими друзьями и оборвал принципиально - он начал новую литературную жизнь.
* в одном из номеров "Нового Американца" напечатан ответ Сергея Довлатова своим друзьям, написавшим ему письмо из Ленинграда. Несомненно, этого письма не было, его сочинил сам Сережа, который был блестящий мистификатор. И вообще мистификацией он дорожил гораздо больше, чем жизненной правдой. Он абсолютно не оскорбился бы, если бы его уличили в неправде, лжи, дурном поступке, что и бывало. Но он страшно оскорбился бы, если бы его уличили в литературной мистификации, в какой-то его литературной выдумке. Я помню, что однажды он просто разьярился, когда по Невскому мы идем, и он начинает читать стихи, и он говорит: вот последнее стихотворение Бродского. Я чувствую, что стихотворение написано в духе слуцко-социальном. И говорю: Сережа, это не Бродский, это что-то другое, может, ты сам сочинил. И он был в ярости, и мы с ним расстались и недели две не разговаривали даже. Но во всяком случае, отсюда ни один из его приятелей ему такого письма не отправлял. Но ему хотелось бы, чтобы такие вопросы задали ему с этой стороны.
Литература

  1. С. Янышев  Главный герой Довлатова. М., 2001
  2. Д. Быков Владимир Довлатов. М.,2004
  3. А.Гаврилов Современная проза. Спб., 1999
  4. П. Басинский  Проза от оттепели до перестройки. М., 2006

Похожие работы на - Сергей Довлатов (1941—1990). Жизнь. Творчество. Воспоминания современников

 

Не нашли материал для своей работы?
Поможем написать уникальную работу
Без плагиата!